– Дал? – Кречев с удивлением поглядел на Андрея Ивановича.
– А куда ж деваться, – ответил тот. – Моя вина.
– Ну, дела, – покачал головой Кречев.
А Якуша распахнул свой серенький мятый пиджачок, подмигнул хозяйке:
– Эх, Васильевна! За твое угощение и мы тебя потешим. Где мои восьмнадцать лет? Андрей, песню!
– Какую? – спросил Андрей Иванович, подтягиваясь и расправляя плечи.
– Для начала нашу любимую… А там поглядим.
И легко, звонко запел, закинув голову, глядя в потолок с какой-то умиленной грустью, широко и вольно растягивая слова:
Все сразу нахмурились, опершись локтями на стол, и, прикрыв глаза ладонями, ждали, как, жалуясь, истаивая, замирал высокий Якушин голос; и вдруг согласно и мощно, как по команде, подхватили, ахнули:
– Ну, затянули, как слепые, – сказала Надежда, проходя мимо Успенского. – Теперь до полночи простонут да прожалуются.
Успенский незаметно вышел. В летней избе возле кухонного стола стояла Маша, мыла тарелки. Он подошел и тихонько взял ее за локоть. Она обернулась к нему, улыбаясь.
– Мне с тобой поговорить давно бы надо, – сказал он.
– Ступай на волю. Я сейчас выйду, – сказала Маша.
Она повязала белую в горошину косынку и, отстукивая каблучками по деревянным ступеням, сбежала с крыльца. Он стоял возле приоконной березки, оглаживая теплую шелковистую бересту, стоял неподвижно, смотрел на белую косынку, на то, как она легким поскоком, покачивая плечами, летела к нему, и вдруг почувствовал, как ему захотелось плакать.
И в голове зашумело, замолотило в висках. «А брага-то хмельная», – подумал мельком.
Маша подошла к нему, чуть потупясь, словно разглядывая перламутровые пуговицы на его застегнутом вороте, положила руку ему на плечо.
– Ну?.. Что?.. – тихо спросила она.
Он тронул губами ее волосы и с удивлением почувствовал, что они влажные и прохладные.
– Не надо, – сказала она. – Могут ненароком посмотреть в окно.
– А ты боишься?
– Не надо здесь. Пойдем отсюда.
– Куда?
– Куда-нибудь. Пойдем хоть на одоньи.
– Пойдем! – он взял ее под руку.
– Здесь не надо, – она убрала руку.
– Ну хоть за руку-то можно тебя взять? – раздраженно спросил Успенский.
– Не обижайся, Митя. Я живу у родственников, надо считаться с этим.
– Да я им что, ворота дегтем мажу?
– И так разговоры идут. Мне на эти разговоры плевать. А Надежда злится; как-никак, мол, Андрей Иванович – человек уважаемый. Чего ж вы по селу бродите? Чай, не молодые, не семнадцатилетние. Надо вам посекретничать – вон, закрывайтесь в горнице и сидите сколько угодно.
– Лучше на двор нас загнать, в хлев, – засмеялся Успенский. – Уж там никто нас не увидит.
Он вдруг приостановился:
– Постой, а что ж она привечает Кречева да Возвышаева?
– Ну, с Возвышаевым мы по селу не бродим.
– Ага! Значит, вас это в горнице вполне устраивает.
Маша звонко рассмеялась:
– Ты, кажется, ревнуешь? Ой, какой ты глупый!.. Какой глупый, – она взяла его за руку. – Пошли!
Они свернули в заулок, долго шли вдоль высокого плетня.
Успенский опять приостановился:
– Нет, постой, постой! Ты все-таки скажи, какого черта они делают у вас?
– Ну ты ж видел сегодня.
– Кречева, что ли? Сегодня ладно… Они с пленума всей оравой пришли…
– А он один не ходит, – Маша прыснула. – Он стесняется… И для храбрости водит с собой Левку Головастого.
Смех ее звучал дразняще-загадочно, – то ли она потешается над ним, хочет раззадорить, то ли и в самом деле радуется, что все к ней льнут, обхаживают ее.
И против своей воли он продолжал говорить зло о Возвышаеве:
– Да он же деревянный… Он истукан с глазами! Как ты можешь с ним общаться?
– Истукан не будет тратиться на близких. Ты посмотри, как он живет. Был у него?
– Ты и в доме у него бывала? – отшатнулся Успенский.
– Успокойся. Я к нему не ходила. Секретарь нам рассказывал. Да вон бабка Банчиха, у которой он квартирует. Она все знает: и что он пьет, и что ест… А я, Митя, не могу прогнать человека из дома только за то, что обо мне могут нехорошо подумать. И потом, у них свои отношения с Андреем Ивановичем.
Он прильнул к ней, стал торопливо целовать ее плечи, шею, быстро приговаривая:
– Прости меня, Маша! Милая, добрая… Ты всех готова принять под одну крышу… Ты святая… Прости меня!
– Что с тобой, Митя? Ты сегодня какой-то сам не свой.
– Прости! Я и в самом деле становлюсь как сварливая баба.
– Пошли отсюда! Ты хотел, по-моему, мне что-то сказать?
Они вышли на выгон к большому пруду, обсаженному тополями.
В низине возле пруда паслись две лошади. Они подняли головы и, поводя ушами, долго смотрели на Успенского и Машу, словно хотели их; спросить о чем-то и не решались. Закрякали невидимые утки и, шлепаясь в воду, поплыли от берега. Сквозь тополя дальнего берега просвечивала большая красная луна, и черная рябь ветвей ложилась на гладкую, тускло блестевшую, как луженый таз, воду.