Стали на колени около самой большой коровы, как бы матери всего хлева. Они еле дышали от волнения, слезы набегали на глаза, их души трепетали в священном ужасе, ибо они в сердечной простоте всему верили. Витек нагнулся к самому уху коровы и дрожащим голосом шепнул:
— Сивуля! Сивуля!
А Сивуля не отозвалась ни единым словом, только сопела, жевала, шевеля губами…
— Что же это с ней, отчего она не отвечает? Может, ее Бог покарал?
Они стали на колени около другой, и опять Витек позвал, уже чуть не плача:
— Пятнуха! Пятнуха!
Оба пригнулись к ее морде и слушали, затаив дыхание, но ничего не услышали, ни одного слова.
— Грешные мы, видно, вот ничего и не услышим. Ведь они только безгрешным отвечают, а мы грешники!
— Правда, Юзя, правда, грешные мы… Ох, Господи… я у хозяина стащил постромки… и ремень старый и еще… — Витек не мог договорить, огорчение и чувство вины были так сильны, что слезы подкатились к горлу, и он горько заплакал, а Юзька из сочувствия вторила ему, и так они плакали вместе, безутешные. Успокоились только после того, как признались друг другу во всех своих грехах и провинностях.
А в избе никто не заметил их отсутствия, там все пели духовные песни, так как до полуночи в рождественский сочельник не полагается петь коляды.
В другой половине избы старательно мылся и переодевался Петрик. Ягна принесла ему новую одежду, которую он хранил в чулане.
Все даже заахали от удивления, когда парень вошел в комнату: он в первый раз снял шинель и солдатскую форму и стоял перед ними одетый, как они, по-крестьянски.
— Смеялись надо мной, медведем называли, вот я и переоделся, — сказал он конфузясь.
— Ты говор перемени, а не одежу! — бросила Ягустинка.
— Говор сам к нему вернется, — души он, видно, не потерял еще!
— Пять лет на чужой стороне и родной речи не слыхал, так чему же тут удивляться!
Вдруг все замолчали: чистый, резкий звон колокола ворвался в комнату.
— К вечерне звонят, пора собираться!
И скоро вышли все, кроме Ягустинки, которая осталась стеречь дом.
Ночь была морозная, голубая, звездная.
Маленький колокол все звонил, щебетал, как птица, сзывая в костел.
И люди уже выходили из домов — кое-где из открытых дверей молнией сверкал луч света, в других хатах огоньки гасли. В темноте слышались голоса, кашель, скрип снега под ногами, и все чаще в серо-синем сумраке ночи мелькали фигуры людей, толпами шли они по дороге, и говор разносился в сухом воздухе.
Все ушли в костел, дома остались только совсем дряхлые старики, больные и калеки.
Уже издали видны были ярко освещенные окна и раскрытые настежь главные двери костела, — в них, как вода, вливался и вливался народ. А костел был весь убран елками и сосенками — словно вырос здесь густой лес, заплел белые стены, разрастался вокруг алтарей, поднимался из-за скамей и почти достигал верхушками сводов. Лес качался под напором живой волны людей, и пар от дыхания окутывал его туманом, сквозь который едва мерцали свечи у алтарей.
А народ все валил и валил без конца.
Пришли гурьбой крестьяне из самых Польных Рудек. Они шагали плечо к плечу, громко стуча сапогами, — мужики все были рослые, широкоплечие, белокурые, в синих кафтанах, а женщины все до единой красавицы, все в красных платочках поверх чепчиков.
По двое, по трое подходили мужики из Модлиц — беднота, тщедушные такие, в серых заплатанных кафтанах, с палками, потому что шли они пешком. В корчмах всегда над ними шутили, что они питаются одними пескарями. Жили они в низинах, среди болот, и от них пахло торфяным дымом.
Прибывал народ и с Воли — целыми семьями, как кусты можжевельника, которые растут всегда тесной группой. Вольские мужики были все невысокие, толстые, как набитые мешки, но подвижные, говоруны, кляузники и озорники изрядные, частенько пошаливавшие в чужом лесу. Кафтаны у них были серые с черными шнурами и красными кушаками.
Пришла и репецкая шляхта, у которой, как говорится, ни кола, ни двора, — одна корова на пятерых и одна шапка на троих. Они шли большой компанией, молчаливые, смотрели на всех исподлобья, свысока, а женщины их, разодетые по-городскому, очень красивые, белолицые, говорливые, шли посередине, под строгим наблюдением мужей и отцов.
Вслед за ними шли люди из Пшиленка, — словно двигался высокий сосновый бор: все рослые, статные, сильные. А нарядные такие, что в глазах рябило! Кафтаны на них были белые, жилеты красные, ленты на рубахах зеленые, штаны желтые в полосах, и шли они посередине, никому не уступая дороги, ни на кого не глядя, прямо к алтарю.
И уже почти последними, словно помещики, вошли мужики дембицкие. Их было немного, и входили они поодиночке, важно рассаживались на скамьях перед главным алтарем, — гордые своим богатством, они считали себя выше всех. Женщины их пришли с молитвенниками, в белых чепчиках, подвязанных под подбородком, в казакинах тонкого сукна.
Потом еще пришли люди из дальних деревень, из таких-то поселков, из лесных избушек, из шалашей лесорубов, из усадеб — счету им не было.
И среди этой густой толпы, шумевшей, как лес, белели кафтаны липецких мужиков, краснели платки их баб.