Они расстались у дома мельника. Настка пошла вниз, на мельницу, а Ганка — двором на кухню. Она с трудом туда добралась: сбежались с лаем собаки, приперли ее к стене, и пришлось Еве ее выручать. Ева привела ее на кухню, но не успели они разговориться, как вошла мельничиха и сразу спросила:
— Вы к мужу? Он на мельнице.
Ганка не стала ждать и пошла туда, но встретила мельника на полдороге. Он повел ее в комнату, и она отдала деньги, которые задолжала за крупу и муку.
— Что, корову свою проедаете? — сказал он, пряча деньги в ящик.
— Что поделаешь, не камни же нам грызть! — рассердилась Ганка.
— Муж у тебя лентяй, вот я тебе что скажу!
— Может, лентяй, а может, и нет — где же он работу возьмет, у кого?
— А разве в деревне не нужны руки для молотьбы?
— Он ни батраком, ни поденщиком до сих пор не был, так и сейчас за этим не гонится.
— Привыкнет еще, привыкнет! Жаль мне его! Хоть он и волком смотрит и строптив, родного отца не уважил, а все-таки жаль человека…
— Я слыхала, что у вас есть работа, пан мельник… Может, взяли бы моего Антека! Окажите такую милость!.. — горячо попросила она, обнимая ноги мельника и целуя ему руки.
— Ладно, пусть придет. Просить его не стану, а работа найдется, хотя и тяжелая: деревья обрубать под пилку.
— Да он справится, он ко всякой работе способен, как мало кто в деревне.
— Знаю, оттого и говорю, чтобы шел ко мне работать. А еще тебе скажу — плохо ты за мужем смотришь, плохо!
Ганка стояла испуганная, ничего не понимая.
— У мужика жена, дети, а он за другими бегает!
Ганка дрогнула, побледнела.
— Правду говорю. Шляется по ночам. Люди его не раз видели.
У Ганки сразу отлегло от сердца — она ведь знала, что это горькие мысли не дают Антеку покоя, заставляют его бродить по ночам без сна. А люди объясняют это по-своему.
— Пора ему взяться за работу, тогда сразу глупости из головы выветрятся.
— Ведь он — хозяйский сын…
— Подумаешь, пан какой, будет еще работу себе по вкусу выбирать, разбираться, как свинья в полном корыте! Если он такой разборчивый, так надо было с отцом в ладу жить да за Ягусей не бегать… Грех это немалый и срам!..
— Что это вам в голову взбрело? — ахнула Ганка.
— Я тебе правду говорю, вся деревня это знает, кого хочешь, спроси! — сказал мельник громко и резко. Он был горяч и всегда резал людям правду в глаза.
— Так приходить ему? — спросила Ганка тихо.
— Пусть приходит хоть завтра. Что это с тобой, чего ревешь?
— Ничего, это так, с мороза…
Она шла домой медленно, еле передвигая ноги, словно ее пригибала к земле какая-то неимоверная тяжесть. Уже стемнело, снег посерел, и она никак не могла найти тропинку. Сколько ни искала, сколько ни утирала замерзавшие на ресницах слезы, — она не видела ничего перед собой и шла в темноте наугад, оглушенная болью, ох, какой болью!
— За Ягусей он бегает, за Ягусей!..
Она не могла перевести дыхания, сердце билось, как подстреленная птица, голова кружилась, кружилась, и, наконец, она припала к какому-то дереву на берегу озера и прижалась к нему крепко, до боли.
"А может быть, это неправда, — может, мельник наврал?"
Она ухватилась за эту мысль и держалась за нее крепко, из последних сил.
— О Господи, мало мытарств да горя, еще и это свалилось на мою бедную голову! — простонала она и, чтобы заглушить боль, побежала быстро, задыхаясь, почти в беспамятстве, словно за ней гнались волки. В хату влетела едва живая.
Антека еще не было.
Дети сидели у печи на тулупе деда, и старик строил им из лучинок мельницу и забавлял их.
— Шерсть привезли тебе, Гануся. В трех мешках!
Она развязала мешки и в одном из них нашла уложенные сверху каравай хлеба, кусок сала и добрых полгарнца крупы.
— Воздай тебе Господь за доброту твою! — шепнула она, растроганная, и сейчас же приготовила сытный ужин, а после него уложила детей.
Тихо стала во всем доме. И у Веронки уже спали. Старик тоже скоро прилег на печи уснул, а Ганка наладила прялку, села у огня и стала прясть.
Долго сидела она, до первых петухов, и непрерывно, как нить, которую она вытягивала, сновали в голове слова мельника: "За Ягной бегает, за Ягной!"
Прялка жужжала тихо, однообразно, неутомимо, ночь смотрела в окно лунным морозным ликом, и казалось, что она стучит в стекло и, вздыхая, жмется к стенам. А из углов избы выползал холод, хватал за ноги, седой плесенью расползался по глиняному полу. Трещал за печью сверчок, затихая только изредка, когда кто-нибудь из малышей вскрикнет во сне или замечется на кровати, — и опять наступала глубокая, оцепенелая тишина. Мороз все крепчал и словно сжимал все в своих железных лапах — то и дело скрипели доски крыши, или старые стены издавали треск, похожий на выстрел, или какая-нибудь балка тихо покряхтывала; а то притолоки дверей начинали вдруг дрожать, как в ознобе, и вся изба словно съеживалась, приникала к земле и тряслась от стужи.
"И как это я сама не догадалась! Ведь она такая красивая, такая здоровая и ласковая, а я что? Скелет, кожа да кости! Разве я умею его к себе притянуть, разве смею! Да хоть бы я ради него каждую жилку из себя вытянула — все ни к чему, коли не мила я ему. Что же мне делать, что?"