Читаем Мужицкий сфинкс полностью

Она подозрительно поглядывает на меня, уж не жулик ли какой хочет ее провести в отсутствие мужа. Я даю ей на чай, она провожает меня из подъезда и смотрит вслед, куда я пойду. Пройдя несколько домов, я вернулся и вошел во двор. Вот она, та черная лестница направо. Но заходить туда мне уже расхотелось. Двор тройной, на втором за прачечной в открытых окнах краснеют герани, шьет, притулившись на подоконнике, напевая, девушка, и нежится, лежа на выставленных проветриваться валенках, серая кошка. В третьем дворике над кучей щебня белеют обвитые засохшим виноградным плющом колонны. Открытый темный коридорчик с зажженной лампочкой, выводит меня в вестибюль к широкой парадной лестнице. Какой-то клуб или школа. Стеклянные двери подъезда, с фанерой вместо разбитого звена, не заперты, и я выхожу на набережную. Обычно мрачная, чугунная, всегда готовая переплеснуться через гранитные парапеты, Нева сверкает в блестках зайчиков и бликов, а вызолоченный шпиль Петропавловской крепости, отражаясь, падает на воду червонной дорожкой.

День такой гиперборейски светлый, что даже болотистое, затопляемое в наводнение Смоленское кладбище кажется только загородным садом, а не тем жутким местом, где подслушан «Бобок» Достоевского.

Осмотрев памятную мне желто-белую церковь, я разыскал могилу Блока. Как заголовок на книге стихов, крупно чернеет на белом низком кресте знакомая надпись: Александр... Блок.

Приземистый холмик из дерна изголовьем выбился на дорожку, а ногами уперся в корни высокого молодого клена. Крест испещрен пошлыми надписями, которые, видимо, счищает чья-то заботливая рука: «спи, автор „Двенадцати“ Блок!», «Sic transit gloria mundi»[71].

И среди них греется на солнце, как бронзовка в белой розе, большая синяя муха. Мне хочется прочесть вслух реквием Равенны, тот самый, который трубил победно в «Аполлоне» упоенный Италией, славой и любовью молодой Блок, но слова так слабо звучат и глохнут в кладбищенской зеленой тишине. Откуда-то со взморья, должно быть, из Кронштадта, слышится гул орудий. Наверху гудит аэроплан. Почему я должен вспоминать поэта у этой кротовой, гробовой норы, а не там, в небе у нимба продолжающего незримо петь пропеллера, или на Стрелке Елагина острова перед расцветающими любовью фиалками девичьих глаз?..

Поднявшись над соседней могилой, какой-то старичок в белом чесучовом пиджаке, подзывая, таинственно машет мне руками из-за решетки.

— Гроб-то, гроб! — качает он сокрушенно головой.

— Какой гроб? — невольно вздрогнул я.

— Перевернуло в наводненье... Так и лежит на боку... Никто не поправит.

— А большое было наводненье?

— Как же! Все кладбище залило. Боялись простудиться. На крыши залезали (и он показал рукой на верх часовен-склепов). Гроба плыли... Потом зарывали в братской могиле.

Как странно говорит он о кладбище, точно сам покойник!

— Хорошо у нас тут. Зелень какая! Благодать! Березки, ивы... Соловьи весной так звонко пели... Ну теперь уж не поют. А то кукушка залетит...

И старичок, блаженно улыбаясь, закуковал: «Ку-ку, ку-ку...»

Сумасшедший! Хорошо, что нас разделяет решетка.

— А чья это могила?

— Моего шурина (я боялся, что он скажет «моя»)... генерал... Действительный статский советник... Начальник почты... (в голосе старичка послышалась гордость и подобострастие). Может, слыхали? Петр Игнатьич Негопушкин... У... строгий был... Я у него служил. После революции его с должности-то сняли... Умер от огорчения...

У старичка — робкий взгляд. Видно — почитал и боялся важного шурина и теперь из страха и почтения ходит ухаживать за могилой. Если он и сумасшедший, то, наверное, тихий, даже и в безумии сохранивший департаментскую угодливость и аккуратность: подстриженные седые усы, выбритый подбородок и форменный потертый пиджачок.

Кладбищенский обломок смытого наводнением революции старого чиновничьего Петербурга!

И все же я обрадовался, услышав среди могил голоса других посетителей.

— Что за игра? Я тебе оставлю немного воды в. лейке.

Отец поливает цветы, а мать бранит маленького мальчика в синей матроске.

— Не чешись! Говорила — не шали. Вот и обжегся.

— Это не я обжегся.

— А кто же?

— Это сама крапива обожглась.

— Ну иди, попрощайся с бабушкой, а то она рассердится.

И мать подняла мальчика на руки и поднесла поцеловать фотографическую карточку на кресте.

Дорожка упирается в высокий дощатый забор. Перед врытым в землю столиком, под березой на скамейке целуется матрос с девушкой. Дальше, за лазейкой в заборе, за канавой, по низине стелются огороды, болотце с зеленой ряской, грязная речка Смоленка, Голодай — остров Декабристов, холодный серый пляж и стадион КИМа с гребными лодками и яхтами.

Я долго бродил по островам, тщетно отыскивая дом и сад, хотя бы приблизительно похожие на место моего кошмарного заключения, и по Черной речке вышел на Коломяжское шоссе.

— Где здесь место дуэли Пушкина? — обратился я к первому попавшемуся мне на пустынной дороге прохожему.

— А вот я и сам ищу, — неожиданно ответил он. — Давно я тут был. Еще в шестнадцатом году... Помню, что памятник стоял. Вот он никак...

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже