По голосу говорящего (с черной бородкой, похож на старообрядца-начетчика) не разобрать, сожалеет ли он о судьбе старой постройки или просто показывает свою осведомленность. В толпе никто не говорит о церкви. С любопытством рассматривают колокола, спорят, сколько в них пудов весу, читают вслух неразборчивые славянские надписи. Широкоплечий деревенский парень берется на спор поднять язык от одного из колоколов. Натужившись и покраснев, он приподнимает обеими руками саженную гантель за один конец, ставит стоймя и тяжело бросает на мостовую.
В стороне — летучий митинг. Однако спорят не о религии, а о хозяйственных делах. Рабочий-сезонник в домотканом зипуне с большой заплатой, в огромных стоптанных, забрызганных известью сапогах жалуется на тяжелую жизнь в деревне.
— А какой выход? — убеждает его фабричный в кепке. — Коллективно землю обрабатывать. Не столыпинские же отруба...
— Так то участок, собственность... Что хочу, то и молочу.
— А на что тебе собственность? Пиджак есть, вот и вся собственность.
— А жить где? Ты меня, небось, к себе ночевать не пустишь...
— Это ужасно, — волнуется Эльга. — Какое тупое равнодушие к религии! Триста лет назад деревенские каменщики на этом месте благоговейно воздвигали эту церковь, а теперь их потомки, такие же крестьяне, разбирают ее на слом! А духовенство на улицах просит милостыню...
У забора жмется нищий-монашек, не то горбун, не то недомерок. Из порванной скуфейки, как из галчиного гнезда, лезет грязная вата на выбившиеся косички жидких прямых волос. Выгоревшая пыльная ряска юбкой болтается вокруг босых косматых ног с затвердевшими от дикого мяса и грязи каблуками вывороченных пяток.
Монашек вскинул вверх вороний свой нос и, тряся редкой бороденкой, мелкими стежками, как бы благословляя, крестит леса с рабочими у золотой луковицы и читает, как над покойником, нараспев:
— Церкву-то кто? Князь строил. Думал от Бога откупиться. Хоромы его досель стоят, а церковь княжая сгинет. Пусто место, камень-булыжник... Сгинут все сорок сороков... Все на грехах да на крови строены... Одна только и есть церковь в Москве праведная, безгрешная, а какая — неведомо никому... Мне сам старец сказывал перед кончиной... И останется она, как перст, одна-одинешенька... сама откроется народу. От нее, как от зажженной свечи в Пасхальну заутреню, все купола сызнова затеплятся. И настанет радость великая...
Юродивый или полоумный? От него не добьешься толку. Он был раньше звонарем в Оптиной пустыни, ходил за старцем, теперь живет в склепе под церковью в Даниловом монастыре. Эльга подала ему двугривенный, но юродивый монашек с гадливостью отшвырнул монету на мостовую.
— На кой мне твой антихристов сребреник... Ты мне лучше дай хлебца. Я пожую...
Брошенный двугривенный ловко подобрал маленький беспризорник, видимо, уже знающий повадки юродивого и прикармливающийся при нем, как воробей при голубе. Эльга купила у торговки французскую булку, но монашек не взял и ее.
— Белый для белой кости, для бар. Ты мне дай мужицкого, черненького... с утра не жевал. Одну воднягу испил на Москве-реке. Зубы-ти цингой ноют с самой зимы... Застудил в склепе.
— Давайте, тетенька, деньги, я сбегаю за черным хлебом, — предложил шустрый беспризорник, подобравший за пазуху и французскую булку, и побежал в булочную около Дома союзов. Эльга хотела еще порасспросить, но около нее стали останавливаться любопытные, да и юродивый обрезал ее грубо:
— Отстань... Што прилипла... Я те не Гришка...
На Лубянке нам пересек дорогу эскадрон войск ОГПУ. Рослые белые лошади, картинно развевая гривы и изгибая шеи, как запряженные в триумфальные колесницы квадриги бронзовых коней, мчат по мостовой тарахтящие, окрашенные в защитный цвет тачанки с пулеметами, точно собираясь рассыпать свинцовый горох по украинским степным шляхам в погоне за гайдамацкими бандами батьки Махно. Заломив голубые тульи с обручами красных околышей, здоровые парни молодцевато гарцуют, побрякивая шашками и поскрипывая желтыми седлами. Сверкающие на солнце серебряными полумесяцами подковы, цокая, высекают искры из лысых булыжных черепов.
Мы проходили два раза перед входом в комендатуру ОГПУ, где на фронтоне, над дверью под пятиконечной звездой, отлита чугунным барельефом кудлатая голова Маркса и наверху полулежат две статуи красноармейцев в буденовских шишаках, с винтовками, один — бородатый крестьянин, другой — молодой рабочий.
— Маркс вместо Горгоны, — злобно сострила Эльга.
— Которая обращала в камень одним своим взглядом. Что ж — это надежный щит революции, — ответил я ей полушутливо.