— Отчего же ты так верна ей? — спрашиваю я.
— Подруги, — отвечает она лаконично.
— Лучшие? — спрашиваю я.
— Лучшие!
— Всем делитесь? — ухмыляюсь я.
— Всем!
— До донышка? — донимаю я. Она удивлённо поглядывает на меня, но не отвечает.
А меня разбирала злость. Хотелось отчебучить что-нибудь наглое.
Я припомнил, как всё эта же Лёля обучала меня: первым делом надо спрашивать девушку, есть ли у неё кто-нибудь. Теперь спрашивать не надо. Она пришла с этим сообщением сама. Место, в общем, освободилось. Можете пользоваться, и даже прислан парламентёр.
— Нет, — сказал я Лёле. — Я не приду. Не нуждаюсь, понимаешь! Всё прошло, вот в чём дело! И прибавил всерьёз: И разве такое забывается?!
Я и сам не знал, какую серьёзную фразу произнес. Но я смеялся. Лёля всё передаст ей, до последней мелочи, я не сомневался. И последнюю фразу. И мой смех не забудет упомянуть.
Так что смех должен быть совершенно лёгкий. Освобождённый.
Вольный, как птица, которая его издаёт.
29
Но я пошёл в Герценку. Смирил свою гордыню. Мне хотелось услышать, что она скажет, Вера-Ника. Она сидела в электрической тени от зелёной пальмы, и сердце моё заколотилось опять. Я сел напротив неё, как когда-то, только теперь я был без книг, без химического справочника, который выписывал специально, чтобы пошутить на любимом ею языке формул.
Она подняла голову, увидела меня и вспыхнула. Я сидел, положив руки на стол, и глядел на неё подчёркнуто вопросительно. Заметно волнуясь, она схватила ручку, выдрала с треском листок бумаги из аккуратной своей тетради, стала что-то быстро писать и тут же зачёркивать, писать — зачёркивать, писать — зачёркивать.
Потом отложила ручку и посмотрела на меня.
«Да, бумага это совсем другое, нежели просто слова», — подумал я. Она снова придвинула тетрадку, теперь аккуратно вынула чистый листок и что-то написала в верхнем левом углу, чтобы оставить мне место для ответа. Потом согнула листок и подтолкнула его ко мне.
Аккуратным почерком отличницы было написано:
«Ты можешь простить меня?»
Я перечитал эту строчку, наверное, пятьсот раз, пока оторвался от бумаги и посмотрел на Веронику.
Зачем я пришёл сюда? Услышать извинение? Но это же глупость, и мне оно вовсе не требовалось. Принять раскаяние?
Ничего себе, она же просто проиграла, её, можно сказать, бортанули, и ей теперь хочется вернуться назад. Но разве можно вернуться? И потом, во мне всё выгорело, выболело, разве это не ясно?
Ещё оставалась ревность, вот что я не знал, мстительное чувство, между прочим. И ещё оставался мой неискупленный позор. Как его искупают, я не знал, но меня точило что-то внутри, какая-то непознанная страсть.
Но она всё-таки неглупа, Вера-Ника. Спрашивает, а не утверждает. Если смогу, она вот здесь, передо мной. А если не смогу? Что тогда?
Я долго-долго читал строку, написанную в самом верху чистого тетрадного листа, потом посмотрел на Веронику. Раньше бы я не смог смотреть на неё так. Раньше она казалась мне совершенно необыкновеннои, а теперь это все исчезло, прости, но я не виноват. Прежде мне виделось необъяснимое превосходство в повороте головы, еле заметной улыбке, гордой осанке, а сейчас всё это куда-то пропало, увы. Я старался изо всех сил, честное слово! Я проклинал себя, виня, что ослеп и не могу различить так явно бросавшееся в глаза прежде, но ничего не мог поделать с собой. Пусто получалось, пресно, обыденно: библиотека, зелёный свет абажура, более или менее симпатичная девушка, но не так чтобы уж очень, можно запросто пройти мимо и не обернуться.
«Что ты в ней нашёл? — пытал я себя. — Разве мало вокруг других? Что вдруг случилось с тобой, какое накатило затмение?»
Я снова увидел её строчку. И целую страницу для развернутого ответа.
Она смотрела. Я пожал плечами. Сложил листок и щёлкнул по нему пальцем. Он отлетел к ней. Её глаза наполнились слезами, ну и ну! Она опустила голову, выхватила из рукава платок, потом схватила в охапку книги и выбежала из читалки.
Получалось, я обидел её. Но я ещё не умел обижать женщин. Со скрипом отодвинув стул и произведя шорох в зарослях взрослого репейника, я вышел из читалки и оказался на улице раньше Вероники.
Начинать снова было тяжко. О чём говорить? Наконец она произнесла:
Завтра у нас вечер. Посвященный Дню Красной Армии.
Я усмехнулся:
— И зачем в женской школе такой вечер?
Мы долго советовались, — ответила она, — и решили, ведь мужчины защитники женщин. Я тебя приглашаю. Я молчал.
Я тебя буду ждать. У нашего фонаря. В половине седьмого. Пойдём вместе.
Вместе ходили уже соединённые всерьёз и публично. Остальные ждали друг друга у школы или Дворца, наконец, встречали в фойе или коридоре. А шли вдвоём по улице с туфлями под мышкой, завернутыми в газету, только пары, признанные обществом и сами себя признающие ими.
С жуткой душевной смутой двигался я первый раз по стемневшей улице в новом качестве.