Муж мой родился в Европе в ортодоксальной семье. Но он не ортодокс и не реформист. Он сам себе совет раввинов и, с каким из раввинов держать совет, выбирает по мере надобности. Он много чего может сказать о том, как Америка воздействовала на иудаизм, ортодокс он там или не ортодокс.
— Европейские евреи, — говорит муж, — поднявшись по общественной или экономической лестнице, вовсе не считали, что им непременно нужно отступиться от иудаизма. Среди богатых и видных евреев было немало глубоко ортодоксальных.
— Нечего сказать, очень им это помогло!
Подойти ближе к запретной черте — а эта тема у нас под запретом — табу. Где-то в чудовищных свидетельствах о концлагерях и убийствах, которых я столько успела прочитать, схоронены и погубленные во цвете лет родные моего мужа. И все же почему страдания мужа ожесточили меня больше, чем его? И почему мое ожесточение направилось не туда? Слово «немецкий» — вот что причиной. Меня корежит от ненависти. «Немецкий еврей!» Даже умягчающее, жалостное звучание слова «еврей» дела не меняет. Слова не имеют силы. Хотя, имей они силу, нашлись бы и такие, которые ранили бы меня в самое сердце — и убили. А мне ничего другого не остается, как тешить себя такой вот фантазией. Где-то в Нью-Йорке я сталкиваюсь с немцем, у него улыбка до ушей. И как ему не улыбаться: по части ножниц, ножей и оптических линз, производимых его страной, экспортера лучше него нет во всем городе. Так как я — вот ведь странность! — светлая блондинка, он, ох он и удивится, когда я наброшусь на него. «Это тебе за детей, за детей!» — не говорю, воплю я. Он протестует: он ведь лишь выполнял свой долг и к тому же ничего не знал. Я растекаюсь, растворяюсь в слезах. Но этим эфемерностям камня не прошибить. Стоит нам заговорить, и мы заходим в тупик: показания очевидцев выжигают все, как пожар.
«Дети покрылись язвами. Их держали в пустых комнатах, они кричали и плакали ночи напролет… Потом туда врывались полицейские, и вопящих от ужаса, барахтающихся, трепыхающихся детей уносили во двор».
Как муж не понимает, что после такого ни о каких мезузах не может быть и речи?
— Ссориться так тяжело, — говорит муж. Кладет руки мне на плечи, прижимается лбом к моему лбу. — И ты меня понимаешь. Я знаю: ты меня понимаешь.
— Понимаю, ну конечно же понимаю. — Я прибегаю к приему миссис Купер и, хоть мы и стоим впритык друг к другу, отворачиваюсь. — Но именно этот символ…
— Ну вот, для тебя все это — лишь символы. — Муж сбрасывает руки с моих плеч. — Ты слишком мало знаешь, чтобы их отвергать.
Я не вправе о них судить — вот что, чувствую я, он хочет сказать. Ведь их никчемность не только не сожгла меня, но даже не опалила. А его опалила, и тем не менее я более ожесточена, чем он.
— Кроме того, — впопыхах я прибегаю к практическим соображениям, — мезуза ужасно некрасивая. Такая кошмарная жестянка, я помню, была прибита на двери бабушкиной комнаты. Я ухлопала три недели на поиски светильника для прихожей. Так неужели я потерплю такое уродство на своей двери?
Моя жалкая атака, как я понимаю, лишь закрепляет мое поражение, потому что муж начинает рассуждать вполне резонно:
— Это дело другое. Об эстетике спорить не стану. Какая она там будет снаружи, роли не играет. Я подыщу что-нибудь попривлекательнее.
Назавтра муж приносит домой мезузу восточной работы. Узкий зеленый прямоугольник, выложенный мозаикой и окованный медью, в два раза больше обычной мезузы. На мой взгляд, в ней нет ничего еврейского. На мой взгляд, это просто непривычного вида штучка из зеленой эмали и меди.
— Не нравится она мне, — говорю я. — Ты уж извини.
— Признайся, она тебе не нравится только в идее. — Муж улыбается. — Ее вид, по крайней мере, не вызывает у тебя отторжения?
— На вид она вполне приемлемая, — признаю я.
— Значит, первый шаг сделан.
Я вижу, что перед обедом он прячет мезузу в ящик комода, — и с души у меня сваливается камень.
Назавтра миссис Купер, едва переступив порог, спрашивает:
— Что это у вас на двери?
Я выхожу за дверь, и поначалу мне кажется, что высоко на притолоке, невзирая на зимнее время, угнездился богомол. Приглядываюсь и вижу — она.
— А это… — говорю я. — Это… — И понимаю: не могу я объяснить, что такое мезуза, человеку, который в жизни о ней не слышал.
Пока миссис Купер переодевается, я трогаю мезузу, проверяю — не отвалится ли она. Но нет, муж прочно приладил ее к металлической дверной раме.
В Страстную пятницу в конторе мужа короткий день. Я спрашиваю миссис Купер, не хочет ли и она уйти домой пораньше, но нет, она говорит, что ее муж придет домой до нее и обо всем позаботится. У меня такое впечатление, что ей предпочтительнее остаться у нас.
Муж приходит рано, его приход нарушает ритм предпраздничных приготовлений. Я целую его, принимаю у него шляпу.