Наконец тяпнуло его, зацепило. В плечо, вроде. Надо поменять лук. расчехляю. Руки этот лук не любят, он их заставляет силу прикладывать. Зато удар у него! Снова стреляю, и без пристрела прямо в грудки. Глубоко, садко, вон как руки вскинул. Ну вот, теперь можно и глаза не мучить, и от рук ярость отпустить. Так, постреляю на рассев. Отведя свой азарт, я готов уже уступить место кому-нибудь из второй сотни. Застоялись, должно быть. И тут только замечаю, странную перемену в себе. Тело не послушно воле, будто не моё. И лука у меня в руках вовсе нет. Когда же я его обронил? А в груди моей топко и наворотно. Торчит в ней стрела с красным оперением. Хочу рукой её тронуть, но рука не идёт, не слушается. И едва только я шевельнулся, повело меня вверх, затянуло, размазало ветром. И не люди внизу рассыпались, а травы луговые. Полегли, гнутся, стонут на ветру. Лечу я куда-то, точно возвращаюсь назад. Против солнца, против времени, и вдруг вижу, как едут по лугу пятеро всадников. Прямо на меня едут, и коней не отводят. Я один, а их пятеро. Но сила уходит. Чувствую, что сейчас совсем разнесёт меня ветром. На одну стрелу только и осталось. Воин — везде воин. Даже там, где уже нет ничего. Там, где другой падёт перед неизвестностью, там где и жизни нет. Жизни нет, но есть воин. Как это Фёдор Куница говорил? — «Я воюю не за кого-то, а потому, что мне Богом дано воевать. На том и на этом свете. Ведь и
Рукомол
Вечером над пасекой солнце замирает. Оно ластится и не слезит глаза, оплывая по сияющему небу. Где-то на ветках говоркуют пичуги или печалит лес кукушка. Вечером тихо. Нет обычной лесной разноголосицы. От леса пахнет прелым деревом, травяной кислиной, болотной застойной и сырым грибом. Хорошо вечером на пасеке.
Никита Смолич налил две корчаги молодого меда, но княжий человек грузиться не спешил.
Вот, значит, дело какое…, — заговорил он подбирая слова. — А верно сказывают, будто у тебя руки особо хватистые? Никита неторопливо посмотрел на гостя:
Может и так.
Никита свои руки носит как-то по-особому. Точно они у него главнее и достойнее всего остального тела. И руки эти, надо сказать, по-своему замечательны. С виду они тяжелые и затружены, со вздутыми натяжками кровяных токов. Их точно распирает какая-то скрытая сила, которую Никита Смолич едва сдерживает от посторонних глаз.
Княжий человек ждал представления. Уже заволновался, боясь не расшевелить бортника. Никита вздохнул. Поднял глаза. Над его плечами снова две-три изворотливые мушки. Вот он окрестил их взглядом, и вдруг его цапы прытко передернули воздух. Да так, что гость сперва ничего и не понял. Однако, Никита уже сжимал у груди кулаки, и в них жужжало мушиное племя. Пасечник приложил ухо к кулакам:
Гудят! Он разжал пальцы, и пленницы обратились в бегство.
Ловко. Но что за прок мух ловить? Какая от этого польза? Польза есть от всего, — сказал Никита. Нет, руки надо к другому прикладывать.
Уже чувствуя неприятную для себя изнанку этого разговора, пасечник потянул плечами. Была у него такая привычка.
Говорят, на «кулачки» ты был мастер ходить? Кто говорит? Люди говорят. Ну раз говорят, значит ведают про то.
Да вот то-то и оно, что никто этого не ведает. Говорить — говорят, а видать — не видывали. Что за притча такая! — усмехнулся княжий человек. Так что тебе надо? — сурово спросил бортник. Знать надо, так ли это? Голос приезжего выдавал твердую волю дознавателя.