Читаем Мужское-женское, или Третий роман полностью

Когда входишь в полутемный зал, а на сцене уже поставлены декорации, сделанные не по принципу бедности – нам бы что попроще и подешевле (отнюдь не все могут отличать простоту убогую от «неслыханной простоты»), то какое-то время находишься в обалдении от неожиданности (сколько раз ни используют этот прием, все равно обнаженность возбуждает – не говорим, конечно, о профессиональном кретинизме тех, кто радуется, когда может отметить в статье или с трибуны, что у ню две руки – две ноги и что это было, было, было уже в искусстве…). Первые минуты спектакля нравится, восхищает все, что в этих декорациях происходит. А если еще и пьеса, режиссура, актеры связаны эмоционально-эстетической цепью (всякий раз новую надо ковать, для каждого исполнения новая нужна, иначе и правда получится – было, было, было), то могильщики, которые выбрасывают лопатой настоящую землю, и коренастый джинсарь с гитарой так проникают в твою жизнь, что забыть их уже невозможно, даже если на все остальное память начинает слабеть.

Так и первые поездки за рубеж. (Не столько теперь, когда показана-рассказана лицевая сторона заграницы и наизнанку она вывернута, а раньше, в конце восьмидесятых, когда люди в обморок падали, говорят, в западных супермаркетах. Было то или нет, как выяснить, но точно могло быть. Если это и гипербола, то очень уж правдоподобная, ведь богатство и роскошь распознают все, и просто так, без усилий кто ж откажется их получить… Этот несбыточный наив и влек большинство за рубеж.) Так вот, самые первые поездки помутили сознание многих, и особенно надолго тех, кто способен питаться искусством, находя его в обставленных особнячками и скульптурами улицах, в музеях-галереях с невиданными даже в репродукциях шедеврами (русскую живопись и начала, и середины прошлого, двадцатого века там, у них начали узнавать), да и бордо-медок многолетней выдержки – именно девяносто пятого, а не девяносто треть-

его, плохого для винограда года, устрицы-мидии, «иль-флотанты» всякие, в правильном порядке потребленные (столько нюансов чего, с чем и как, знают в цивилизованной Европе даже мужчины – феминизм тут не при чем) тоже изощрят вкус, вкус к жизни в том числе, и нескоро еще доходит, что для тебя это всего лишь театр, и какой бы длинный (несколько дней подряд с перерывом на сон играют в китайском театре одну пьесу) и изощренно-глубокий ни был спектакль, домой не только нужно идти-ехать, а уже и очень хочется.

Костя много где побывал, любил эти выезды за то, что Дуне-Клаве мог мир показать, и платили недурно приглашающие университеты – за лекции, за дорогу, нешуточные суточные иногда перепадали. А вот когда захотелось по беспутной отчизне проехаться, оказалось – без пути она теперь и из-за того, что оплатить его простому профессору трудновато, особенно если намерен он слетать за своим детством в родную Сибирь из Москвы.

Последний раз они с Клавой там были на похоронах – Костин отец умер рано, от инсульта, в те незабытые еще времена, когда на вопрос, ехать ли обоим вместе, отвечал не кошелек, а невозможность расстаться. И чем дальше от той тяжкой поездки (горе постепенно ушло, осталась печаль, светлая еще и оттого, что вдвоем съездили попрощаться), тем сильнее была тяга к родному пепелищу.

За два десятка лет Костя делал попытки слюбиться с одним тамошним вузом, опыт кое-какой уже накопился от связей с западными университетами, но не тут-то было. Для установления контакта послал им на внешний отзыв автореферат своей докторской диссертации (хорошо хоть защищался он в раннее постперестроечное время, когда полемика только приветствовалась). Так земляки понабросали таких ядовито-глупых замечаний, что ритуальный пуант «заслуживает присуждения» звучал чуть ли не иронически. Столько страниц понакатали, не поленились раза в три превысить обычный объем, чтобы не слишком бросалось в глаза желание срезать земляка, обосновавшегося в столице. Умерил Костин пыл на несколько лет этот инцидент, и обидный, и непонятный по неопытности (авторы-то были совсем незнакомы, даже взгляд косой не имели возможность превратно истолковать – не было этого взгляда).

Не раз еще рассчитывал Костя на тех, кому сам он, повернись жизнь по-другому, помог бы, кого сам бы поддержал. Без Клавиного упорного, порой раздражающего его нежелания оставлять в прожитом непонятные, необъясненные чувства-поступки друзей-посторонних, обсуждать их из года в год, хоть и десятилетия, пока не наступит ясность, так бы и продолжал он получать уколы-укусы-удары, которые причиняли видимый, но хуже того – невидимый и потому более опасный ущерб, пока он был птенчиком в науке.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее