Иллюзорность и фиктивность музыкального мира самим меломаном не ощущается. Но тем не менее музыкальный мир существует именно за счет того фундаментального обстоятельства, что меломан не имеет реального контакта с персонажами и объектами этого мира. Далеко оказываются настоящие студии, настоящие ценители, настоящая аппаратура, настоящие магазины, настоящие концерты, настоящие меломаны, настоящие музыкальные инструменты, настоящие группы, настоящие звезды, настоящие журналы, настоящие деньги и т. п. А все то, что оказывается реально в руках, — это не более чем дрянные копии, небезупречные исполнения симфоний Бетховена и уже не срываюшие голову новые альбомы когда-то классных групп. А вокруг — обрыдшие стены, полки и рожи. Меломан погружен в стихию посредственности, он находится на периферии идеального мира, он приговорен к провинциализму, к тому, что его надежды и желания хронически не сбываются.
В этом, наверное, и состоит «невроз меломанства» — в принципиальной недостижимости идеала. Разумеется, меломану кажется, что его идеал недостижим просто в силу технических, организационных и финансовых причин, меломан пытается эти организационные дефекты преодолеть, но идеал отодвигается от него как линия горизонта.
Музыкальный мир мобилизирует меломана и требует служения, активного действия, результат которого заведомо обречен, что, впрочем, становится понятным далеко не сразу. Маховик раскручивается постепенно.
А что происходит, если меломан все-таки попадает в реальный музыкальный мир? Может произойти терапия.
Продолжительное время, лет пять, я высоко ценил музыку кёльнского музыканта Маркуса Шмиклера (Marcus Schmickler). Ценил я его именно в меломанском смысле, то есть купил все его CD и считал его главным музыкантом кёльнского электронного андеграунда, даже не просто музыкантом, а единственным серьезным композитором в этой пестрой тусовке, и мечтал с ним подружиться, чтобы быть ближе к центру происходящего, чтобы знать, что происходит в сегодняшней музыке и почему.
Когда же я с ним несколько раз поговорил, то… я вовсе не узнал его глубоко, нет, я всего лишь увидел, на кого он примерно похож и что он по разным поводам осторожно так себе думает. И мне стало ясно, насколько мое представление о нем расходится с тем, кто он есть на самом деле. Маркус «сдулся» (что не значит, что он перестал быть для меня симпатичным человеком и интересным собеседником), а я перестал быть его меломаном, перестал покупать его новые альбомы не слушая.
И это происходит практически с каждым музыкантом, с которым я устанавливаю личный контакт — его музыка для меня размеломанивается, размагничивается.
Раньше меня прямо трясло: вот буквально вокруг меня происходит революция в электронной музыке, меняется парадигма, все, что выходит нового, не только очень интересно, но и важно. Это взрыв, в музмагазин слушать новые компакты с электронной музыкой нужно ходить два-три раза в неделю, чтобы не пропустить самого главного.
Сегодня же я на месяцы забываю, что в природе вообще существует какая-то именно электронная музыка. Нет-нет, я вполне могу, если представится повод, послушать тот или иной опус Маркуса Шмиклера, Эккехарда Элерса или Феликса Кубина, но я, во-первых, не испытываю никакой потребности эти опусы накапливать в своем шкафу, а во-вторых (и это главное), я понимаю, что мое представление об этих людях, об их мотивах, об их творчестве, вообще о «современной электронной сцене» раньше было вполне иллюзорным, неадекватным, гипертрофированным.
Противопоставленность аудиомира и обычного мира фундаментальна для меломана. Я, разумеется, не считаю, что открываю Америку: тезис о музыке как средстве побега от реальности хорошо известен.
И это не шутки.
В конце 70-х в среде музыкально продвинутой советской молодежи Запад, то есть все прикольное, кайфовое, джинсовое и антисоветское, был именно местом, в котором живут The Beatles и Led Zeppelin. Мы хотели не на какой-то там Запад, которого мы не знали, а именно туда, где Deep Purple. Раз им там хорошо, значит, нам тоже будет отлично.
Я уже в зрелом возрасте продолжал разделять аналогичную точку зрения, правда ориентированную не на музыкальный мир, а на живописный. Для меня Запад был местом, где привольно гуляется абстракционистам и экспрессионистам, структуралистам, антропологам и специалистам по сравнительному религиоведению. Шток-хаузен и Ксенакис прогуливаются по соседним лужайкам. Ведь там культура, там традиция, там «те, кто понимает»!
Ничего этого я, естественно, не нашел. Но так жестко приземлились далеко не все. Еще в 90-х произошла одна встреча, до сих пор стоящая у меня перед глазами. Я вхожу, глядя по обыкновению в пол, в крупнейший (кёльнский, немецкий, европейский) музмагазин «Сатурн». Краем глаза вижу у парня, идущего навстречу мне к кассе, компакт-диск Deep Purple.
О, думаю, надо же: кто-то это до сих пор покупает.
В следующее мгновение парень что-то говорит своей спутнице по-русски.