Никогда раньше я не сочинял «к сроку», да еще такое большое, четырехчастное сочинение. Нервы были напряжены предельно. До концерта оставалось три дня. Мне был поставлен ультиматум: или завтра будет кода, или квартет будет снят с программы! Я заснул поздно ночью, совершенно измученный, не написав за весь день ни одной ноты.
А во сне я увидел эстраду Малого зала консерватории и «консерваторцев», играющих финал моего злополучного квартета. Вот они подошли к коде и... заиграли ненаписанную музыку. Я услышал ее совершенно ясно! Проснувшись в холодном поту, я вскочил с постели, сел за стол, — и к утру кода была готова.
Концерт прошел хорошо. Будущие «бетховенцы» играли блестяще, публика приняла квартет тепло. Это был мой первый «настоящий» концерт, и я почувствовал, что становлюсь композитором. А вскоре появилась и первая «настоящая» рецензия. Она была написана очень сочувственно.
Невероятный случай с квартетной кодой научил меня понимать, что, однажды начав сочинять, мы продолжаем сочинять непрерывно — во время прогулок, во время игры в теннис и даже во сне. И с тех пор я стараюсь садиться за стол или за рояль только после того, как внутри уже все или почти все созрело. А сочинять больше всего люблю в поле, в лесу, на берегу моря, на спортивной площадке, но, конечно, не во сне...
Это было в 1930 году, через несколько месяцев после того, как я окончил консерваторию по классу фортепиано.
Александр Борисович Гольденвейзер попросил меня принять участие в концерте, посвященном памяти Скрябина. В годы ученья я очень увлекался музыкой Скрябина, и в репертуаре у меня было много его сочинений, в том числе Первая, Вторая, Третья, Четвертая и Девятая сонаты. Выбор пал на Третью сонату.
Концерт происходил в Институте (тогда училище) имени Гнесиных. Я был совершенным мальчишкой среди других участников концерта, в числе которых были М. С. Неменова-Лунц и даже сам (!) Генрих Нейгауз. Разумеется, я очень волновался. Наконец настала моя очередь. Я вышел на эстраду, сел за рояль и... отчетливо вспомнил, как всего лишь две или три недели тому назад один из лучших наших пианистов того времени, публично исполняя эту сонату, запутался в разработке ее последней части...
Я начал... Почему первые три части прошли более или менее благополучно, не могу понять. С первой же октавы в левой руке я неотступно думал только о финальной разработке. Играл первую часть и думал о ней. Играл вторую и третью части и думал о ней. Я даже успел точно вспомнить, в каких тактах произошла «авария» с тем чудесным артистом.
И вот, наконец, я добрался до этих тактов. Надо ли говорить, что музыка немедленно улетучилась из головы, клавиши выскользнули из-под пальцев, и я, к ужасу своему, понял, что попал снова на начало экспозиции. Только тот, с кем случилось нечто схожее, может меня понять. Молниеносно я сообразил, что играть вторично всю экспозицию и разработку невозможно, тем более, что через то «заколдованное» место я все равно проскочить не смогу. Мысленно нацелился я на репризу и, как в холодную воду, бросился в собственную импровизацию, построенную, впрочем, добросовестно на материале Скрябина. Все это произошло мгновенно и, как мне тогда показалось, даже довольно здорово. Соната завершилась пышно и темпераментно сыгранной кодой...
На жидкие (типа сочувствия) аплодисменты я кланяться не вышел. Ко мне подошел Александр Борисович: «Ну что ж, так в общем вы недурно сыграли, хотя Кабалевского там было больше, чем Скрябина...»
С тех пор я рисковал публично играть только свои сочинения.
В конце 30-х годов я вел в Московской консерватории курс ознакомления с музыкальной литературой. Ходить на эти занятия положено было теоретикам и композиторам. Но иногда в класс заходили студенты с других факультетов. Естественно, что не всех своих слушателей я знал в лицо и по фамилии.
Классы тогда еще не были радиофицированы, и симфоническую музыку мы играли в четыре руки. Принес я как-то Третью симфонию Малера. Попробовал сыграть с одним студентом — ничего не вышло. С другим — тоже не получилось. «Неужели никто не сможет этого сыграть?» — обратился я к классу, понимая, впрочем, что задал нелегкую задачу.
«Попробую», — смутившись, сказал незнакомый мне, очень скромный и чуть-чуть нескладный юноша. Он быстрой походкой подошел к роялю, сел рядом со мной за «первую партию». Через несколько тактов я почти перестал понимать, что происходит. Такой талантливой и мастерской игры с листа я еще никогда, кажется, не встречал. Сознаюсь честно: я — профессор! — еле-еле свел концы с концами, чувствуя явное превосходство над собой этого незнакомого студента с огромными руками...
Когда мы доиграли первую часть симфонии, я спросил своего юного партнера: «Как ваша фамилия?» Он опять почему-то смутился и ответил: «Рихтер»...