Чайковский посмотрел на своего маленького собеседника. У того глаза светились, как это бывает у детей, когда им рассказывают волшебные истории.
— И заметьте, пожалуйста, — сказал он, — что этот Пер Гюнт ещё до Ибсена был в народной сказке. Он вовсе не нытик. Он колотил гномов, обманывал великанов, обидел самого Доврского Деда. Это был неуёмный, непоседливый, упрямый мужик. А Сольвейг… Сольвейг — это Хардангер, это утро в фиорде… Я хотел бы, чтоб вы посетили нас. Вы это поймёте.
Чайковский задумался. Григ молчал. Зилоти, закончив спор, обратился к Петру Ильичу с вопросом, на который тот отвечал невпопад. Зилоти ухватил его за руку и потащил к фортепиано.
— Я очень рад, что познакомился с ними, — вдруг сказал Чайковский, — это чистые, крепкие люди. Я говорю о Григах.
— Да, и больные, — тихо отвечал Зилоти, — у Грига туберкулёз. Обратите внимание, как он приподнимает плечи. Ему трудно дышать. Бог знает, долго ли он протянет…
У Чайковского лицо посерело и стало неподвижным. Глаза спрятались под бровями, голова наклонилась. Он смотрел на гостей исподлобья, как тогда, на вечере в «Обществе Листа», когда он почти отсутствовал, сидя на эстраде, где поминутно произносилось его имя.
Над полями шли высокие облака. Их тени то скользили по жнивью, то гасили блеск воды в прудах, то снимали серебристое свечение берёзовой рощи и делали её темней и волнующейся под неожиданными порывами ветра.
Слуга Чайковского, Алексей, поспешно вносил стулья из сада и запирал окна на задвижки. Он знал, что Пётр Ильич грозы боится, и к тому времени, когда она нагрянет, всё, включая ставни, должно быть плотно закрыто. Но Пётр Ильич вдруг повернул к нему голову и произнёс раздражённо:
— Уймись, бога ради, что ты за суетню завёл?
Алексей неодобрительно кашлянул в кулак и исчез.
Фроловское лежало как на ладони: зелёные поля, струящиеся под ветром, светлая роща поближе, тёмный лес подальше да сельская колокольня на горизонте. Кругом полное безлюдье. Ветер шуршит в саду, наводит рябь на воду в прудах. Какая-то пеночка сиротливо высвистывает в роще свою немудрёную песню.
На столе и на рояле лежали нотные листы. На них быстрым почерком были набросаны сотни тактов. Пётр Ильич не любил беспорядка ни в чём, особенно в работе. Сочинялась симфония, которая получит пятый номер и в которой…
Небо темнело. Ветер сорвал со стола несколько нотных листов, потащил их в угол и хлопнул форточкой.
Позади остался блеск и шум европейской поездки — Лейпциг, Берлин, Прага, Вена, Париж, Лондон: концерты, банкеты, венки, ночные серенады студентов, визитные карточки, автографы, поезда, гостиницы, эстрады — вся обстановка музыкальных празднеств, от которой Чайковский однажды сбежал в тихий город Любек, чтобы отдохнуть от поздравлений и восторгов. «Какое блаженство молчать, — писал он брату оттуда, — какое наслаждение знать, что никто не придёт, никуда не потащит!»
Это было время, когда Пётр Ильич был «не я», то есть когда ему приходилось быть показным, ненастоящим, хотя и очень привлекательным для всех.
Здесь, в глуши Тверской губернии, Чайковский был «я». Он был настоящий.
И здесь было с ним то, что сопровождало его много лет, то, от чего избавиться он не мог даже в самом шумливом обществе, — одиночество.
Гром прокатился над Фроловским — неторопливый, сердитый, величественный. Алексей вошёл и, уже не спрашивая позволения, запер дверь в сад и закрыл окна.
— Одно окно оставь, — сказал Пётр Ильич, — ничего не будет. Свечу зажги.
С детских лет во время грозы щемящее чувство одиночества у него усиливалось. Ему казалось, что он совершенно один среди этих бесконечных полей и лесов. С годами у него появилось ещё и новое чувство — боязнь, что когда-нибудь он в одиночестве и умрёт.
Он выдвинул ящик стола и взял первое попавшееся письмо.
«Я чувствую, что вы уже много пережили…» Это пишет Григ, маленький человек, больной чахоткой. Однако в музыке у него никаких следов болезни нет. Наоборот, иногда от неё веет богатырским здоровьем норвежского крестьянина. Он не оробеет перед целой ватагой троллей и сядет пить пиво с Доврским Дедом.
Пётр Ильич улыбнулся, взял первый попавшийся лист бумаги.
«Мой милый, добрый друг!.. Я никогда не забуду чудесные лейпцигские дни, когда мы были все вместе…»
Пётр Ильич так увлёкся, что не заметил, как окно освещалось вспышками молнии и в стекло бил дождь. Когда он кончил письмо и с трудом перевёл его на немецкий язык, гроза уже прошла. Алексей стал раскрывать двери и окна. Из сада хлынул поток влажного воздуха сказочной чистоты и свежести. Пахло зеленью, сырой землёй и мокрыми, деревянными перилами крыльца.
Пётр Ильич подошёл к двери. Чёрная туча уходила на запад. В небе встала высокая, призрачно расцвеченная радуга. Капли дождя мерно падали на песок с крыши. Поля были неподвижны, над сельской колокольней тихо кружили вороны. По просёлку промчалась мокрая телега с мокрым возчиком и мокрой лошадью. Возчик лихо пел песню.