Неофициальная, секретная операция. Не обычная полицейская текучка. Я придумывал самые разные объяснения: элементарная слежка по просьбе друга, который подозревает жену в неверности, или бесплатная инициатива молодого констебля в свободное время — нужно же зарабатывать повышение. Безобидные варианты. А может, отец работал в каком-то из этих секретных отделов внутри полиции. Может быть, он занимался делами, которыми вряд ли можно гордиться. Мне больно даже предполагать такое, но еще не высохли те слезы, что навернулись мне на глаза, когда я в родительском доме разбирал записи, пролежавшие спрятанными столько лет. Те же слезы щипали мне глаза, когда я потом ехал в Италию — блокнот я взял с собой (это был большой риск!) — впрочем, без всякой надежды когда-нибудь найти ответ. Я никогда не рассказывал Элеоноре об этих слезах — ни разу за двадцать лет нашего брака. А вот этой девушке, чье имя я так и не узнал, я рассказал обо всем.
Если записи отца сделаны во время Оккупации, то возможно, подозреваемые принадлежали к Сопротивлению? В таком случае отец вполне мог перейти тот рубеж, разделявший отделы полиции, которые потом заклеймили как активных пособников врага, от «отделов-соглашателей», получивших прощение и реабилитированных во всех отношениях. Мой отец мог быть среди главных предателей. Но если его записки относятся ко времени коммунистического режима — разве это что-то меняет? Герой отличается от предателя только в том, что кто-то из них оказался в нужное время на правильной стороне.
Может, теперь, когда доступ в архивы открыт, все наконец-то выяснится. И я буду знать наверняка, что мой отец просто делал свою работу, всего лишь исполнял приказы. И хотя он был сильным человеком, в чем-то он мог оказаться и слабым — и я бы смог полюбить его слабость, если б увидел ее хоть раз. Сейчас, когда я понимаю, как я в нем ошибался, я могу лишь просить у него прощения.
Я стоял в ванной, чистил зубы. И истории сливались у меня в голове, словно ручьи — в одну реку: Дункан, и Джиованна, и та машина — белый автомобиль, проламывающий ограждение. И воспоминания, воспоминания — о том времени, когда я жил в Англии и занимался наукой; обо всем, что осталось в прошлом; о людях, которых я бросил, которых предал. И мне вспомнились слова Галли, заключительные слова «Эссе против литературы»: «Писатель не может уйти от реальности, как бы он ни старался; ведь бежать от реальности — значит уйти в собственный внутренний мир, к себе в душу, и оказаться в краях, где нет ни извинений, ни оправданий. Писатель — навечно раб своего таланта и пленник своих неудач».
Я лег в постель, рядом с полнеющим телом Элеоноры, и хотя я ей сказал, что не думаю ни о чем, в голове у меня теснились будоражащие мысли. Теперь она предстала передо мной вся, целиком: история о Дункане и Джиованне, об аварии, в которой погиб отец Дункана — а его отец был историком, ученым, экспериментирующим с прошлым. И вот так сложилось, что он должен был переписать историю, стать соучастником фальсификации, но он воспротивился этому и потому погиб. И друг историка, тоже ученый, и очень хороший ученый — такой, каким не стал я. Такой, каким мой отец хотел видеть меня. И еще один — третий. Человек по фамилии Мэйс,[28] отражающей лабиринтную сущность Возможностей. Десять лет их история будет зреть у меня в голове. Днем я буду о них забывать, но по ночам они станут ко мне возвращаться — тайным настойчивым видением. Они станут моей одержимостью. Я буду гоняться за ними, за их зыбкими, ускользающими фигурами, в лабиринте стеллажей Великой Библиотеки Галли, в погоне за разгадкой, про которую я когда-нибудь напишу.
Было ли безумием отдавать столько времени этим фантазиям, этим иллюзиям? Порой мне вспоминаются те повернутые безумцы — это было еще в Англии, когда я занимался наукой, — что слали и слали нам в институт свои сумасшедшие теории об устройстве Вселенной. И чем же писатели лучше этих ненормальных? Ведь и писатели тоже отрываются от реальности и погружаются в свои вымышленные миры — разве нет?
Но я не мог этому сопротивляться — я чувствовал себя всего лишь приемником для мыслей, что приходят и уходят по собственной воле. Теперь я понимаю, о чем говорил Галли в своем последнем эссе, в своей последней работе, которую он написал перед тем, как покончить с собой — причем сделал это с той же беспечной легкостью, что свойственна большинству его книг. Я был пленником своего прошлого и рабом своих страхов.
Я так ничего еще и не написал. Пока я тянул и выжидал, история совершила очередной невероятный поворот. Британия вновь стала свободной страной — мы все это видели по телевизору. А спустя несколько месяцев умерла Элеонора, и в Италии у меня не осталось никого и ничего — никаких оправданий тому, чтобы не вернуться в родную страну, из которой я когда-то сбежал.