Теплоход наш совсем почти уснул, буфетчица сонно двигалась по длинному, медно-красному от притушенного света коридорчику.
Какая-то палубная пара, пробравшаяся в теплый коридор, вспугнуто замерла, словно в цирке живые скульптуры.
И стало тихо, только стакан для питьевой воды, укрепленный на железной скобке, дзинькал, как трамвайный звонок.
Я зажег свет в каюте, стал аккуратно развешивать свой мятый пиджачок на пластмассовой вешалке (почему-то дома пиджак бросаешь куда придется, а в гостинице, пароходе, самолете развешиваешь, да еще чистишь специальной щеткой).
И вот тут-то, когда я встал и подошел к шкафчику, чтобы повесить пиджак, я увидел этого парня. Он стоял наискосок от моего окна, опустив свою большую, стриженную под Котовского, буграстую голову на фальшборт, стоял так, будто его травило, или как если бы он вытягивал из воды леску, или словно что-то уронил он и всматривается, хочет это разглядеть в темноте. Все его дружки из самодеятельности давно спали, а он, видно, тоже лег, но проснулся и сбежал сюда, на палубу. Я физически ощутил, как ему холодно, сыро, одиноко, как ему жаль себя, потому что людям, в одиночестве стоящим на палубе и глядящим в море в то время, как все другие спят, бывает необычайно жаль себя.
Мне этот парень не нравился, но мне не хотелось, чтобы он там торчал один. Я снял пиджак с широченной, прямой, как распятие, вешалки и вышел на палубу.
Когда я подошел к нему, он не шелохнулся.
— Чего ты там увидел? — спросил я.
Он быстро и досадливо повернулся, сверкнув своими тонкими социал-демократическими очками, с таким видом, будто я оторвал его от обдумывания шахматного хода.
— Ну так что же ты там увидел?
Он только чуть переменил позу и скосил на меня маленький, светлый, блестевший в сумраке глаз.
— Дайте закурить, — сказал он тоненьким голосом, неожиданным при его дубоватой квадратной внешности.
Мне очень хотелось дать ему закурить, но я недавно слушал по радио беседу для родителей, и я сказал:
— Не могу.
Он отвернулся от меня, окончательно потеряв ко мне всякий интерес.
— Слушай, — сказал я. — Если тебе почему-либо неохота ночевать со своими, приходи в мою каюту: она двухместная, а я один. А здесь тебя продует, и ты будешь завтра больной и сопливый.
Тут он чуть оживился и, ухмыльнувшись, буркнул:
— Спасибо.
— Прости меня за назойливость. Но, понимаешь, я и сам люблю глядеть на ночное море… Поэтому ты скажи: может, ты чего там увидел? У тебя очки вон какие! Может, там чего есть?
— Там огни, — помедлив, сказал он.
Я посмотрел: никаких огней не было, было всюду черно, так что глаза утыкались в эту черноту и слепли. Только буи светились и гудели. И маяк быстро полз по темным круглым взгребьям.
«Ну ладно, огни так огни, — подумал я. — А я пошел».
— Если замерзнешь, стучись в мою каюту.
У меня были свои, другие дела. Я стал думать о них. А этот парень… Ну что ж, пусть стоит. Я тоже стоял так когда-то. И ничего, выстоял…
Я лег не раздеваясь. Мне хотелось, чтобы ночь прошла быстрее: я любил морской рассвет, быстрый, неожиданный и багровый: мне всегда бывало веселее, когда вода отстаивалась и светлела после ночи и становилась сначала молочной, потом голубой и, наконец, по-дневному зеленой. В этот момент перед рассветом я всегда засыпал, засыпал мгновенно, отрываясь от странного, шуршащего, как бумага на ветру, мира ночных мыслей, будоражных, удивительных, горьких, не похожих на дневные, отрываясь от ночного одиночества, переносясь в утро, в тепло, в день…
Этот час еще не настал. Серое, неопределенное, как дремота, море окружало и качало меня…
Потом я услышал чьи-то шаги, короткий стук в дверь.
Я зажег свет. Он вошел, жмурясь, весь какой-то похудевший, усталый, словно после ночной вахты. Я удивился его приходу, но не выдал своего удивления.
— И охота тебе мучить себя? Лег бы сразу, так нет, прирос к борту.
Мне приятно и непривычно было ворчать на него. Я чувствовал себя рядом с ним очень взрослым, — почти старым, спокойным и неспособным к дурацкой тревоге, к детской печали. Мы выпили с ним пива, потом он разулся, снял свои здоровенные квадратные башмаки, широченные брюки, шевиотовый пиджак и лег.
— Если замерзнешь, возьмешь мой плащ, — сказал я.
— Мне не холодно. Я на Кудиновом острове вообще без одеяла сплю.
— Где?
— На Кудиновом острове. Это дельта Дуная.
Мне показалось, что что-то в нем переменилось за эти часы. Видно, он измучился, истомился и стал как-то мягче, покладистее, нормальнее, что ли. Я слышал, как он ворочался и вздыхал громко, шумно, как лошадь. Знаете, как лошади вздыхают — натужливо и протяжно.
— Вы спите? — вдруг спросил он негромко.
— Нет.
— И я не сплю.
— А что ты делаешь?
— Думаю.
— О чем?
— Так, вообще.
— Ну, вообще — это не страшно.
— Тут такое запутанное дело, что не поймешь да и не разберешься. Туманность одна.
— Туманность Андромеды.
— Да нет… Вообще туманность получилась.