Он еще долго и несколько невнятно рассказывал о нем, и другой человек вставал передо мной, освещенный светом иного источника, — тот, которого я не знал, испытавший страдания, мне не ведомые, узнавший радости, которых я не испытывал.
И думал я о том, как это просто — по внешним приметам, по впечатлениям одного вечера сконструировать готовый и вполне законченный образ. Как просто навесить на этот образ незримый ярлычок преуспеяния, равнодушия, обывательства и гордо удалиться восвояси.
Я готов был зачеркнуть не только прежнюю нашу дружбу, но и что-то иное, важное для меня самого: нашу юность, пустынный берег Каролины-Бугаза. И вновь я вспомнил те строки, которые мы когда-то любили, которые мы звонко выкрикивали в глухое, не слышавшее нас море:
Мои ровесники взрослеют, женятся, защищают диссертации, покупают машины системы «Запорожец»; когда они приходят с работы, они устают, ложатся на диван, машинально включают приемник, глаза у них становятся невеселые и словно бы потухшие. От усталости и от забот они становятся ворчливыми, мелочными. Иногда забывают друзей, иногда поверхностно и невнимательно смотрят вокруг себя. Но, погодите, что это? Что это за легкий и странный шум… Это тихо, тревожно поет морская раковина на берегу Каролины-Бугаза.
ПЕРВАЯ БЕССОННИЦА
Но он все стоял и смотрел, уже второй час, неподвижный и выдержанный, как японец.
Я обратил на него внимание еще днем, когда мы только уходили из порта.
Все они словно озверели и стучали в барабаны, били в медные тарелки, надували трубы так, что те гремели и чуть не лопались, дудели в неизвестные мне народные инструменты. Теплоход сжался и обалдел от их игры. Он был старый, чиненый, скромный, он стеснялся за этот гам перед другими, гораздо более внушительными, но менее шумными теплоходами, которые тихо и пристойно звучали включенными в треть мощности радиоузлами. Но ребята были молодые, начинающие, им было наплевать на все на свете, потому что они заняли на областном смотре школьной самодеятельности второе место. Они гремели на все лады: «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет мама…» — и все пассажиры сначала слушали разинув рты и улыбались, а потом разбежались по каютам. Наступил перерыв, и их повели обедать, и стало так тихо, что я испугался. Потом они принялись за дело с новыми силами, и к ним подключилась еще группа дремавших до сих пор смычковых инструментов.
Вот тут-то я и обратил на него внимание. Он слонялся по палубе лениво и посторонне, непричастный к их деятельности, как второгодник на экзаменах. Ему было лет пятнадцать. Он был короткий, с непропорционально длинными руками, и я еще обратил внимание на его кисти: у него были неюношески широкие кисти, ладони большие, как лопаты, и сильные коренастые пальцы. Мне он не понравился: угрюмый, должно быть, злой, неряшливо одетый. Только очки мне у него понравились: очки были чудные, такие очки носили студенты-революционеры, курсистки, передовые земские врачи конца прошлого века — кругленькие металлические очки, два тоненьких обруча с проволочками-заушниками. А за толстыми стеклами близоруко щурились глаза, маленькие и голубые на большом темном загорелом лице, мерцающие неожиданно странно, как голубые буковки запасного выхода в темном большом зале. Когда школьники пошли обедать, он был вместе с другими, ел истово, бережно и, когда съел яичницу, старательно прошелся корочкой по закопченному дну сковородки. Они поели, их развели по каютам, уже вечерело, и на палубе стало прохладно, и море, о котором все забыли, дало о себе знать резким, неприятным, влажным ветром. Оно стало тускло-темным, всплескивало глухо, невесело, тяжелая безликая темная масса то поднималась к борту, пронзительно и мертво дыша холодом, сыростью, то падала вниз, и луч маяка ломался, обрываясь над зеленовато-черным провалом. Люди тоже переменились, они уже не бродили по палубам, не смеялись, не курили, бросая окурки в море, любуясь им и поплевывая на него с высоты теплохода… Они сидели по каютам, а палубные примостились на скамейках, всюду стояли корзины с марлевым белым верхом в алых размытых клубничных пятнах (это вилковские колхозники возвращались из Одессы с рынка, с торгов), сладко и терпко пахло клубникой, которой не было.
И только в ресторане стало, наоборот, весело, шумно и светло.
Я пошел в каюту, выпил пива, лег.