Казалось, что он словно не видит вас и не делает никаких замечаний,— только подойдет в конце репетиции и произнесет свое значительное: “М... да...”. Долго стоя с вами рядом и о чем-то про себя думая, он мог сказать потом, обращаясь к присутствующим участникам спектакля: “Давайте следующую картину!” И только когда-то позже, на каких-то последующих репетициях или с глазу на глаз (даже не вспомнишь, какими именно словами — он был очень скуп на слова, или даже просто какой-то улыбкой, необыкновенно теплой, хотя и сдержанной) он будто говорил свое мнение, подтверждал, высказывал свое творческое одобрение. Как много значила для артистов — особенно молодежи — такая манера обращения! В том-то и заключалась его сила настоящего художника, режиссера, наставника, что не было какого-то четкого “метода” или лекций; он не имел звания главного режиссера, но молодой артист чувствовал в нем ту внутреннюю, творческую лабораторию, которую не мог сразу обнаружить и осознать в самом себе...
При этом большом человеке и артисте каждый чувствовал себя необыкновенно смелым. Не было опасений, что творческие вопросы, требования, сомнения могут вызвать какую-либо неприязнь, обиду с его стороны. В. А. Лосский не только для нас, тогда начинающих артистов, а и для всей труппы Большого театра был тогда уже неопровергаемым авторитетом, тем не менее все возражения он охотно выслушивал и либо принимал их, либо старался переубедить актера, но своего мнения не навязывал никогда.
Главной у Владимира Аполлоновича была способность внушить веру в себя. Не одно поколение певцов, дирижеров, художников было ему обязано своим становлением в искусстве. У всех была вера в этого художника, все были убеждены, что его советы — плод глубоких знаний, все его пожелания имеют целью помочь искренно и дружески. Многие режиссеры перед новой постановкой несли ему на доброжелательную критику свои замыслы, свои работы.
Влияние В. А. Лосского на наших художников, — таких, как Федоровский, Кольбе, на дирижеров было также огромно. Вспоминая о той смелости, которую я испытывал в работе с Владимиром Аполлоновичем, я должен признаться, что теперь, напротив, работая с режиссером, чувствую робость: как бы не ущемить, не огорчить его.
Мой первый сезон в Большом театре... Я был занят в нескольких спектаклях, которые ставил не Владимир Аполлонович. Я не раз обращался к нему за помощью. Напевая и рассказывая без сопровождения музыки, демонстрировал я ему места, вызывавшие у меня неуверенность. После его советов я действовал уже решительно и смело, даже если это противоречило мнению, желанию автора и постановщика. Так было с “Любовью к трем апельсинам”: вначале против моей интерпретации был даже композитор. На спектакле же оправдалась точка зрения, поддержанная В. А. Лосским. Так было позже, когда Владимир Аполлонович работал в Ленинграде. Я из Москвы на день поехал туда, рассказывал и показывал задуманную мной постановку “Вертера”... Я всецело обязан ему утверждением образа Лоэнгрина, хотя эту партию я уже пел в Свердловске, а также ряда моих ролей в других спектаклях, режиссером которых он не был.
Владимир Аполлонович помнил слова Белинского о том, что каждый спектакль должен быть творением: этой мысли он подчинял все свое искусство и никогда не переставал интересоваться после премьеры не только своими постановками, но и чужими.
Была как-то возобновлена опера “Риголетто”. Я пел Герцога — бледное лицо с опущенными веками. “Та иль эта — я не разбираю”, — поет Герцог. Владимир Аполлонович сидит в ложе. Хоть это и не его спектакль, он, как всегда, — с биноклем. Необычайно взволнованно я воспринимал после репетиции все, сказанное им. “Я мечтал, — говорил он, — увидеть именно такого Герцога, — так все и вышло. Задумано очень хорошо, но до конца Вы не удержались в своей “маске”. В. А. Лосский посоветовал мне всю кажущуюся “горячность” дать как бы под маской, то есть в усвоенной и привычной Герцогу светской манере. Вся партия Герцога давала, показалось тогда нам, полное подтверждение этому.
“Риголетто”, повторяю, не был спектаклем В. А. Лосского, но это не помешало ему беседовать со мной час, два, а через несколько дней опять вернуться к той же теме. “Вы знаете, — говорил он, — я еще долго думал о том, каким должен быть Герцог”. Высказывания его звучали скорее вопросом, чем “диктатом”...
И все же возникло “но”, над которым задумался и сам Владимир Аполлонович. В третьем акте Герцог поет: “Вижу голубку милую...”. И музыка, и текст — русский и итальянский — говорят о подлинной взволнованности, об искреннем увлечении его Джильдой. Значит, нарушается вся концепция “маски”. Герцог любит в каждом акте другую: графиню Чепрано, Джильду, Маддалену. В конце концов, пришлось нам обоим согласиться с установившейся традицией: показывать легкомысленную любовь во всех ее оттенках и разновидностях... Вот, пожалуй, одна из характернейших черт творческого облика Лосского — уменье еще и еще творчески “передумывать” давно, казалось бы, решенное...