Многие хорошо знают блистательные способности Соломона Михайловича Михоэлса — мима и танцора,— и все же всех поразили однажды ритмичность и музыкальность его выступления в Большом театре на юбилее Л. Собинова.
Не сказать ни одного слова, а только напевать один старинный мотив, этой мелодией задавать вопросы Зускину, отвечать, выражать свое удивление, что они оба — в Большом театре, удивляться бархату и золоту, извиняться за свой костюм — лапсердак и ермолочку... Это было так выразительно и так понятно!
Уже в различии их появления — Михоэлс вышел на сцену, а Зускин спустился с колосников на веревке — было заложено маленькое противоречие, которое внутренне скрепляло этот блестящий номер. Два маcтepa искусства приветствовали корифея оперного театра языком искусства в весьма условной форме, столь близкой законам оперной условности.
Характер Михоэлса был доброжелательный, в общении с людьми — терпеливый. Только налет сановности всегда его сдерживал и отпугивал. В компании он был всегда интересен. И даже невероятный сатанинский свист, которым он пугал детей, и тот был выразительным проявлением буйной силы, темперамента и размаха.
В войну, в Куйбышеве, у меня на квартире, в обществе Толстого, Шостаковича, Альтшуллера, он был грустен, трагичен — и это все звучало в его песнях. Но тут же он блистательно изображал с Алексеем Толстым мимическую сцену двух плотников,— конечно, под соответствующую музыку и при нашем старательном участии. Позже, в Ташкенте, они выступали с этим номером в открытом концерте перед многотысячной аудиторией и потрясали своим юмором.
Опишет ли кто-либо вечера у Михоэлса? Его яркую любовь и дружбу с Анастасией Павловной Потоцкой? Буйную натуру Михоэлса можно было утихомирить одним: “А что скажет Настя?”.
Кто опишет круг тех людей, бесед, тех “проделок” и глубоких мыслей, которые нас всех объединяли. На этих вечерах при свечах “выступали” Алексей Алексеевич Игнатьев, Алексей Толстой, Юрий Завадский, Рубен Симонов, Павел Марков, Сергей Образцов и Ираклий Андроников, они проявляли свой талант, юмор, изобретательность и прежде всего ум и не менее ценное качество — умение слушать...
Я не пишу о гражданственности Михоэлса вообще и в годы войны в особенности, этот вопрос часто освещался и освещается в печати...
Но был я на том печальном месте, где он погиб, и по древнему обычаю оставил там серебряную монету. Был я, и когда прощались ним, лежащим на смертном одре. Звучала музыка Бетховена на слова Гёте “Кто мне скажет, кто сочтет, сколько жизни мне осталось?”.
Трагичным он был в искусстве, трагедию всколыхнул и своей смертью. Но духовное его значение и величие живут.
Много было у нас с ним бесед. Во многом мы были единомышленники. Не случайно в моих рассказах о нем высказанные мною мысли, нашедшие у него отклик и подтверждение, оказываются вложенными в его уста.
Когда мне предложили сняться в кино с исполнением монолога Пимена (музыка Рахманинова), я представлял себе это так. На первой фразе “Еще одно последнее сказанье” — почти юноша, в сорочке из грубого льна. Почти весь монолог проходит под знаком “Я видел двор Иоанна”. (Кстати, оркестровку делал В. Юровский, очень выгодное для тенора звучание.) На фразе “А за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляю” наплывом в той же позе — убеленный сединами старец, те же глаза, но умудренные житейским опытом. Возникала ли подобная мысль о решении образа у Михоэлса или же он сразу понял меня, но он горячо поддержал меня, как и Самуил Абрамович Самосуд.
Была договоренность с Госкино, были уже костюмы, но что-то помешало. И это осталось в памяти как одна из невоплощенных идей.
На долгие годы Соломон Михайлович Михоэлс как бы исчез из нашей жизни. Но когда мы писали письмо-обращение об установке мемориальной доски в память Соломона Михайловича, отказа в подписи этого письма не получили ни от кого.
Елена Муравьева
Каждый певец считает, что он лучше и глубже, чем другие, усвоил школу своего профессора по вокалу. Может быть, это и хорошо — исполнитель должен быть уверенным в тех художественных принципах, которые прививал ему педагог и которые нельзя постигнуть по книгам. Естественно, это не означает, что книги не нужны, но, уверен, главное в обучении пению — творческая преемственность. Благодаря ей развивается вокальная педагогика, умножающая достижения предыдущих поколений.
Кажется, Бертран Рассел высказал мысль, что в 2000 году музыка, пение не будут существовать, что неумолимое будущее искоренит природное желание человека петь. Думаю, наши предки, которые чувствовали поэтическую суть человеческого тяготения к свободному пению — а в России всегда любили песню, — огорчились бы, услышав такое предположение.