Читаем Музыка в подтаявшем льду полностью

Но посещения музея служили лишь культурным фоном запланированного развития: Илюшу определили в рисовальный кружок; Соркин подарил завалявшийся у него дореволюционный карандаш «Фабер», карандаш с трудом затачивался, твёрдое розоватое дерево не поддавалось.


первые

муки

творчества

(на углу Загородного и Рузовской)


Подолгу затачивая карандаш, рассматривал пожарное депо с коробчатой каланчёй – в приоткрытые ворота высунулись умытые рыльца красных машин, больших, настоящих, но будто бы скопировавших его машину, игрушечную.

За стенкой, в соседнем классе, очередной раз тепло встречался с пионерами поэт Фогельсон – бил по клавишам безнадёжно расстроенного пианино, деревянным голосом распевал бессмертные куплеты: ты только к сердцу никого не допускай…

В просторной казённой комнате, под огромной головой Давида, застыл с поднятой лапой, из которой торчал арматурный стержень, доедаемый молью волк; пылился вечный натюрморт под пятисотваттной лампой – чахоточно-румяные щёчки восковых яблок контрастировали с бледностью гипсовых конусов… а приглянулось чучело селезня, подвешенного вниз головой, словно трофей стрелка. Илюша, упиваясь внезапным счастьем, добивался изумрудного поблескивания шеи, сажал блик на глаз-бусину. Кисть была животворной? – мокрая акварель сияла, светилась! Яркие, переливчатые краски завораживали, однако… едва высыхали – жизнь уходила из них, как уходили соки из цветов, засушенных в книге.

Следи-и-ить буду строго, мне сверху видно всё, ты так и знай…

Илюша с тоской засматривался в чёрно-синее окно; летел в круге фонаря снег.

Преподавательница Мария Болеславовна хлопала в ладоши и объявляла композицию на зимнюю тему – возьмите серый картон, белила…

А ему вспоминалось море.


всё

возвращалось,

меняясь?


Итак, годы минули, похоронили деда…

Шумел опять пляж, блистало море и вдруг что-то растолкало дремотное впечатление: гора синела.

Синела, нежно светясь изнутри, хотя была окутана маревом; матовую синеву, как и прежде, захлёстывали блеском колыхания волн.

Но холмик-то, холмик, стоило ли царапаться? – жалкий, маленький, не холмик даже, а бугорок; из овражка под ним воняло… да ещё размазанный поодаль невзрачный пейзаж! На холмике-бугорке готовились поставить опору для электролинии. Вырыли глубокую яму, железная решётчатая махина валялась рядом, подмяв вялые лопухи.

Многое менялось, тускнело, сад как-то сжался, терраса растрескалась… Правда, старенький рояльчик сохранился чудом, случается же такое! – сохранился якобы потому, что виллу не разграбили, немцы приспособили её под офицерский клуб фривольного назначения, но мать с негодованием отвергала обидные слухи, запущенные скорей всего женой Грунина, после войны – заместителя отца, главного врача курорта, по административной части; мать склонялась к другой версии, согласно ней виллу занимал фашистский генерал, любивший помузицировать.

Казалось, привычная жизнь возвращалась, налаживалась – домработница подметала, официантка приносила в судках обед, садовник опрыскивал деревья какой-то гадостью, спасал урожай от червяков. Добавились удобства, скидки, ещё бы, главный врач курорта, не шутка, однако бурлящих праздников больше не было – так, отзвуки.

И не осталось от той поры снимков. Сеня Ровнер погиб на войне, летел по заданию редакции к партизанам, кукурузник сбили.

Погиб и чернокудрый композитор Женя; по радио, на танцплощадках хоть звучал его чарующий вальс, а о Сене, словно за ненадобностью, забыли.

И Соснин больше не нуждался в фотоподсказках, отчётливо помнил как сужался круг приглашённых, падал от сезона к сезону тонус компании; всего для нескольких гостей – Соркина, Нюси, троицы притихших актёров-гастролёров, кого ещё? – пел, навалясь на рояльчик, Флакс, которого мать ласково звала Франей: грустить не надо, пройдёт пора разлук… нас ждёт отрада…


увы,

унылое

постоянство

Соркина

не

сулило

отрады


Да, регулярно появлялся лишь Соркин; его встречали на пристани.

Пароход из Одессы, дымя, замирал на рейде, пассажиров к берегу доставлял шаткий пузатенький баркас, он взлетал на волнах, ухал… наконец, погрузневшего, одышливого Соркина удачно подхватывал и, поймав миг, лихо выталкивал за поравнявшийся с твердью борт рябой матрос с чапаевскими усами. Григорий Аронович, ещё не веря, что прибыл, опускал на причал чемодан в белёсом полотняном чехле на пуговицах.

Страдая от утраты величия, жаловался на качку: майн готт, до чего противно быть игрушкой Нептуна; мокрый от солёных брызг, целовался, – Риточка, безумно рад, рад! – хвалил Илюшу, – как вырос…

– Худющий, рёбра можно пересчитать, – вздыхала мать.

А Соркин рассеянно выслушивал курортные новости, доставая большой носовой платок, чтобы вытереть лоб и щёки, радостно озирался – ему нравилось в этом солнечном захолустье.

Перейти на страницу:

Похожие книги