Я сидел и наблюдал, как начинается утро. Далеко вверх по реке, там, где, расплываясь во мраке, темнел мыс, и потом выше и, наверное, ещё дальше уже начала желтеть, просветляться над мысом узенькая полоска. Я сходил за плавником для своего огня, а когда вернулся к костру, полоска там, над мысом, совсем прояснилась. Будто приподнял кто-то штору, и заструился свет. Уже тлели кромки ночных облаков, совсем не мутных и бесформенных, как полчаса назад, а чётко обведённых чем-то горячим. Пока я рассматривал их, помаленьку начала наливаться красным, прорисовываться и кромка мыса — зубчатые купы тёмного тальника, а потом над мысом налилась малиновым заря. И жёлтая моя полоска стала уже не жёлтой, а зеленоватой, и облака над ней, как непогасшие угли на ветру, замерцали ало, рассыпались жаркие и дробные.
Было так хорошо, что я забыл разбудить повара. Наступила его смена, но я решил — спать мне уже не хотелось — пусть он поспит. Натаскаю ещё дров про запас, а потом уж и разбужу.
Остров наш за ночь основательно уменьшился. Ещё вчера сухая тропка, по которой мы ходили за дровами, оказалась в нескольких местах под водой.
Я переходил вброд лужи и думал не о дровах уже, а об этом рассвете — таком щедром и красивом.
Над кустарниками кружились, купались в воздухе чайки, копошились в ветвях какие-то хлопотливые птахи, семенили по корягам трясогузки. И кругом одна зелёная между тоненькими тростинками тальника акварельно отливала вода, омывая последние жёлтые пятачки суши.
Я наткнулся на нашего зайца, когда уже шёл обратно, с дровами. Там, в стороне, чуть видный за кустарником, был ещё один пятачок. Я бы и не заметил его, если бы не чайки. Они белели там, на солнечной отмели, точно куры выклёвывая суетившихся у них под ногами в прозрачной воде мальков. Чайки шумно поднялись, а он, заяц, засуетился, заметался на своём островке: ему бежать было некуда.
Заячье сердце, оно билось, оно прямо-таки выпрыгивало из груди — я чувствовал его сквозь штормовку, маленький, ещё живой и беспомощный комочек страха… Я вспомнил о мелкокалиберке, на которую так рассчитывал повар, я даже улыбнулся: чудак! И мне стало весело, оттого что он, наш заботливый повар, совсем не учёл, что утро будет такое хорошее и доброе.
Коряга нашлась сама собой — далеко где-то и давно вывороченный ствол тополя с обломанными кряжистыми сучьями, уже бескорыми. Я вывел его на течение, оттолкнул подальше, вглубь. Заяц беспокойно завертелся на нём, прядая ушами. Он ничего не понимал, длинноухий, вероятно приготовившийся уже к самому худшему. Он только видел, должно быть, как шевелилась, плескалась бурая — у самого ствола — вода, как поворачивался с палатками, с лодками, с костром и уходил всё дальше, дальше берег: корягу развёртывало течение. Он увидел это и привстал там, на коряге, шевеля высоко вскинутыми ушами и веря и не веря ещё, что дорога его продолжается.
ЛИСТОК ПЛАТАНА
Несколько лет тому назад я нашёл на Охотском побережье обломок алевролита. Серовато-зелёный, плоский сверху и снизу мелкозернистый камень, он был похож на плиту, какими мостят дороги. Мы на нём точили топоры, как на оселке, потрошили рыбу или просто сидели у огня. А потом, когда собрались уходить, кто-то бросил его в костёр. Костёр залили водой, и разогревшийся камень раскололся. Внутри этого камня оказался листок. Палый осенний листок. Он лежал там, как в гербарии, — сухой и выпрямившийся. Я даже наклонился, чтобы поднять его, и не поднял — горячо. Конечно, это был не сам листок, если говорить точно, а только отпечаток листка, слепок. Мы рассматривали его, передавая из рук в руки, пока кто-то не воскликнул: «Да ведь это платан! В Ялте такие растут — на Платановой аллее…»
Осколок камня я привёз в Москву, водрузил на почётное место — в книжный шкаф. Отпечаток сохранился так хорошо, будто вчера из типографии: каждая чёрточка, каждая жилка оттиснулась. Я любовался им, показывал друзьям, а прочесть эту каменную страничку не умел: не буквы там, не слова, — только этот оттиск, только след.
Платан, наверное, стоял на берегу Охотского моря — там, где я нашёл камень. Впрочем, я не знаю даже, было ли тогда там само это море, потому что листок мой и вырос, и пожелтел, и опал давно. Моря и материки тогда совсем не походили на теперешние. Они ведь много раз отступали и наступали. Но когда платан зеленел, там тоже была суша, земля. Как вот сейчас. И ещё можно было сказать точно: когда-то там, в нынешней тундре, был тёплый климат, вроде нашего крымского. Не занесло же туда листок с Черноморского побережья!
И всё-таки удивительно: болота, карликовый березняк, оленьи мхи — и этот, в каменном футляре, платановый листок!