Но вот закончилось это величественное Его сошествие с небес, медь гимна замолкла, все сели – и я тотчас же понял: действительно все – тончайшая паутина, она натянута, и дрожит, и вот-вот порвется, и произойдет что-то невероятное…
Слегка привстав, я оглянулся кругом – и встретился взглядом с любяще-тревожными, перебегающими от лица к лицу глазами. Вот один поднял руку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует другому. И вот ответный сигнал пальцем. И еще… Я понял: они, Хранители. Я понял: они чем-то встревожены, паутина натянута, дрожит. И во мне – как в настроенном на ту же длину волн приемнике радио – ответная дрожь.
На эстраде поэт читал предвыборную оду, но я не слышал ни одного слова: только мерные качания гекзаметрического маятника, и с каждым его размахом все ближе какой-то назначенный час. И я еще лихорадочно перелистываю в рядах одно лицо за другим – как страницы – и все еще не вижу того единственного, какое я ищу, и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, а потом –
Он – он, конечно. Внизу, мимо эстрады, скользя над сверкающим стеклом, пронеслись розовые крылья-уши, темной, двоякоизогнутой петлей буквы S отразилось бегущее тело – он стремился куда-то в запутанные проходы между трибун.
S, I – какая-то нить (между ними – для меня все время какая-то нить; я еще не знаю какая – но когда-нибудь я ее распутаю). Я уцепился за него глазами, он клубочком все дальше, и за ним нить. Вот остановился, вот…
Как молнийный, высоковольтный разряд: меня пронзило, скрутило в узел. В нашем ряду, всего в 40 градусах от меня, S остановился, нагнулся. Я увидел I, а рядом с ней отвратительно негрогубый, ухмыляющийся R-13.
Первая мысль – кинуться туда и крикнуть ей: «Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?» Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала руки и ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль в сердце; я, помню, подумал: «Если от нефизических причин может быть физическая боль, то ясно, что –»
Вывода я, к сожалению, не достроил: вспоминается только – мелькнуло что-то о «душе», пронеслась бессмысленная древняя поговорка – «душа в пятки». И я замер: гекзаметр смолк. Сейчас начинается… Что?
Установленный обычаем пятиминутный предвыборный перерыв. Установленное обычаем предвыборное молчание. Но сейчас оно не было тем действительно молитвенным, благоговейным, как всегда: сейчас было как у древних, когда еще не знали наших аккумуляторных башен, когда неприрученное небо еще бушевало время от времени «грозами». Сейчас было, как у древних перед грозой.
Воздух – из прозрачного чугуна. Хочется дышать, широко разинувши рот. До боли напряженный слух записывает: где-то сзади мышино-грызущий, тревожный шепот. Неподнятыми глазами вижу все время тех двух – I и R – рядом, плечом к плечу, и у меня на коленях дрожат чужие – ненавистные мои – лохматые руки.
В руках у всех – бляхи с часами. Одна. Две. Три… Пять минут… с эстрады – чугунный, медленный голос:
– Кто «за» – прошу поднять руки.
Если бы я мог взглянуть Ему в глаза, как раньше, – прямо и преданно: «Вот я весь. Весь. Возьми меня!» Но теперь я не смел. Я с усилием – будто заржавели все суставы – поднял руку.
Шелест миллионов рук. Чей-то подавленный «ах»! И я чувствую, что-то уже началось, стремглав падало, но я не понимал – что, и не было силы – я не смел посмотреть…
– Кто – «против»?
Это всегда был самый величественный момент праздника: все продолжают сидеть неподвижно, радостно склоняя главы благодетельному игу Нумера из Нумеров. Но тут я с ужасом снова услышал шелест: легчайший, как вздох, он был слышнее, чем раньше медные трубы гимна. Так последний раз в жизни вздохнет человек еле слышно, – а кругом у всех бледнеют лица, у всех – холодные капли на лбу.
Я поднял глаза – и…
Это – сотая доля секунды, волосок. Я увидел: тысячи рук взмахнули вверх – «против» – упали. Я увидел бледное, перечеркнутое крестом лицо I, ее поднятую руку. В глазах потемнело.
Еще волосок; пауза; тихо; пульс. Затем – как по знаку какого-то сумасшедшего дирижера – на всех трибунах сразу треск, крики, вихрь взвеянных бегом юниф, растерянно мечущиеся фигуры Хранителей, чьи-то каблуки в воздухе перед самыми моими глазами – возле каблуков чей-то широко раскрытый, надрывающийся от неслышного крика рот. Это почему-то врезалось острее всего: тысячи беззвучно орущих ртов – как на чудовищном экране.
И как на экране – где-то далеко внизу на секунду передо мной – побелевшие губы О; прижатая к стене в проходе, она стояла, загораживая свой живот сложенными накрест руками. И уже нет ее – смыта, или я забыл о ней, потому что…
Это уже не на экране – это во мне самом, в стиснутом сердце, в застучавших часто висках. Над моей головой слева, на скамье, вдруг выскочил R-13 – брызжущий, красный, бешеный. На руках у него – I, бледная, юнифа от плеча до груди разорвана, на белом – кровь. Она крепко держала его за шею, и он огромными скачками – со скамьи на скамью – отвратительный и ловкий, как горилла, – уносил ее вверх.