Я — снова в командной рубке. Снова — бредовая, с черным звездным небом и ослепительным солнцем, ночь; медленно с одной минуты на другую перехрамывающая стрелка часов на стене; и все, как в тумане, одето тончайшей, чуть заметной (одному мне) дрожью.
Почему-то показалось: лучше, чтоб все это произошло не здесь, а где-то внизу, ближе к земле.
— Стоп, — крикнул я в машину.
Все еще вперед — по инерции, — но медленней, медленней. Вот теперь «И н т е г р а л» зацепился за какой-то секундный волосок, на миг повис неподвижно, потом волосок лопнул — и «И н т е г р а л», как камень, вниз — все быстрее. Так в молчании, минуты, десятки минут — слышен пульс — стрелка перед глазами все ближе к 12, и мне ясно: это я — камень, I — земля, а я — кем-то брошенный камень — и камню нестерпимо нужно упасть, хватиться оземь, чтоб вдребезги… А что, если… — внизу уже твердый, синий дым туч… — а что, если…
Но граммофон во мне — шарнирно, точно взял трубку, скомандовал «малый ход» — камень перестал падать. И вот устало пофыркивают лишь четыре нижних отростка — два кормовых и два носовых — только чтобы парализовать вес «И н т е г р а л а», и «И н т е г р а л», чуть вздрагивая, прочно, как на якоре, — стал в воздухе, в каком-нибудь километре от земли.
Все высыпали на палубу (сейчас 12, звонок на обед) и, перегнувшись через стеклянный планшир, торопливо, залпом глотали неведомый, застенный мир — там, внизу. Янтарное, зеленое, синее: осенний лес, луга, озеро. На краю синего блюдечка — какие-то желтые, костяные развалины, грозит желтый, высохший палец, — должно быть, чудом уцелевшая башня древней церкви.
— Глядите, глядите! Вон там — правее!
Там — по зеленой пустыне — коричневой тенью летало какое-то быстрое пятно. В руках у меня бинокль, механически поднес его к глазам: по грудь в траве, взвеяв хвостом, скакал табун коричневых лошадей, а на спинах у них — те, караковые, белые, вороные…
Сзади меня:
— А я вам говорю: — видел — лицо.
— Подите вы! Рассказывайте кому другому!
— Ну нате, нате бинокль…
Но уже исчезли. Бесконечная зеленая пустыня…
И в пустыне — заполняя всю ее, и всего меня, и всех — пронзительная дрожь звонка: обед, через минуту — 12.
Раскиданный на мгновенные, несвязные обломки — мир. На ступеньках — чья-то звонкая золотая бляха — и это мне все равно: вот теперь она хрустнула у меня под каблуком. Голос: «А я говорю — лицо!» Темный квадрат: открытая дверь кают-компании. Стиснутые, белые, остроулыбающиеся зубы…
И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша от одного удара до другого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдруг перечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными руками:
— Стойте!
В ладонь мне впились пальцы — это I, это она рядом:
— Кто? Ты не знаешь его?
— А разве… а разве это не…
Он — на плечах. Над сотнею лиц — его сотое, тысячное и единственное из всех лицо:
— От имени Хранителей… Вам — кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня — вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров — но мы знаем все. «И н т е г р а л» — вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же — вы теперь не посмеете шевельнуться — вы же, своими руками, сделаете это. А потом… Впрочем, я кончил…
Молчание. Стеклянные плиты под ногами — мягкие, ватные, и у меня мягкие, ватные ноги. Рядом у нее — совершенно белая улыбка, бешеные, синие искры. Сквозь зубы — на ухо мне:
— А, так это вы? Вы — «исполнили долг»? Ну, что же…
Рука — вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый шлем — где-то далеко впереди. Я — один застыло, молча, как все, иду в кают-компанию…
«Но ведь не я же — не я! Я же об этом ни с кем, никому, кроме этих белых, немых страниц…»
Внутри себя — неслышно, отчаянно, громко — я кричал ей это. Она сидела через стол, напротив — и она даже ни разу не коснулась меня глазами. Рядом с ней — чья-то спело-желтая лысина. Мне слышно (это — I):
— «Благородство»? Но, милейший профессор, ведь даже простой филологический анализ этого слова — показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы…
Я чувствовал: бледнею — и вот сейчас все увидят это… Но граммофон во мне проделывал 50 установленных жевательных движений на каждый кусок, я заперся в себя, как в древнем непрозрачном доме — я завалил дверь камнями, я завесил окна…
Потом — в руках у меня командная трубка, и лет — в ледяной, последней тоске — сквозь тучи — в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно, во мне все время лихорадочно, полным ходом — мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним — жаберные щеки Ю, забытый лист моих записей. И мне ясно: никто, кроме нее, — мне все ясно…
Ах, только бы — только бы добраться до радио… Крылатые шлемы, запах синих молний… Помню — что-то громко говорил ей, и помню — она, глядя сквозь меня, как будто я был стеклянный, — издалека:
— Я занята: принимаю снизу. Продиктуйте вот ей…
В крошечной коробочке-каюте, минуту подумав, я твердо продиктовал:
— Время — 14.40. Вниз! Остановить двигатели. Конец всего.