Что ж такое, что все эти рассуждения, большинство из этих рассказов можно назвать и… банальными? «Нормальность» и «банальность» – с известной точки зрения – синонимы; только банальность – слово сердитое, а нормальность – объективное. Средний, русский, современный читатель именно так думает и о смерти, и о молодости, и о чем угодно, как рассказывает Куприн. О тернистом пути девушки-актрисы – опять так же («К славе»). Это известно? Да ведь только известное и мило читателю. Впрочем, при всей своей «мере», Куприн не чужд и той доли «безмерности», к которой тяготеет вообще русский человек; но опять доля эта не больше, чем нужно. На обывательское стремление к «идеальной» любви Куприн отвечает «Гранатовым браслетом». Есть в этом «Браслете» и наивная грубость, и наивная же неестественность, но… таковы уж, должно быть, представления и самые далекие мечты среднего читателя об этой «идеальной любви». Недаром же «Гранатовый браслет» вызвал согласный взрыв похвал. Скажи тоньше – даром бы пропало.
Никакие, таким образом, безмерности, никакие кажущиеся «ненормальности» не мешают Куприну быть тем, что он есть, то есть нормальным талантливым русским писателем. Само кажущееся «отклонение от норм» в произведениях и во всем облике Куприна давно сделалось нашей русской нормальностью – читательской, писательской, человеческой. Нормальны ли вообще условия русской жизни? Вообще – нет, а для нас – кажется, да; живем же мы да поживаем в них. Сроднились, пригрелись. И если не говорим, то часто думаем: все существующее – нормально…
Жалею, что размеры статьи не позволяют мне коснуться на этот раз других произведений Куприна. Мое определение было бы доказательнее. Но я хочу еще поговорить о двух новых книгах, очень интересных; вопрос, который они затрагивают, хотя и не чисто литературен, – глубок и достоин внимания.
Впрочем, первая книга: «Старые устои» С. А. Анского, писателя давно установившегося, написанная недурным литературным языком, – обыкновенна. Это рассказы еврея о старом еврействе, описания еврейского быта, знакомого нам по произведениям других хороших еврейских беллетристов. Последних у нас много; но странная вещь: в большинстве прекрасных рассказов о евреях или только евреи одни и действуют (напр., книги Юшкевича), или же, если затрагивается как-нибудь «еврейский вопрос», столкновения берутся исключительно в области общественной. Эта область безмерно важна, но ни к какому вопросу нельзя подходить односторонне. В литературе нашей до сих пор не поднимался «еврейский вопрос» с его личной, кровной, стороны, – пусть узкой, но несомненно подлежащей беспристрастному исследованию.
Книга Ф. Купчинского «Доктор Катцель» подходит к вопросу именно с этой стороны. Заранее скажу: повесть, в смысле литературном, совершенно никуда не годна. Я был изумлен, узнав, что у г. Купчинского есть и другие книги, что вообще он считается литератором. Короче, «Доктор Катцель» написан почти не по-русски, с незнанием не только духа языка, но его форм, даже грамматики. С трудом улавливаешь смысл некоторых фраз. «Доктора не было далеко и его звали много». «Этого нового лица его ей было неловко». Что это значит? Сразу не поймешь. Ужасных цитат можно бы подобрать сколько угодно. Не в них дело.
Все-таки книга необыкновенно интересна. Она пытается взять «еврейский вопрос» психологически и даже физиологически. Катцель – молодой еврей, земский врач. Он влюбляется в дочь помещика, юную русскую девушку, болезненную и чуткую. Внешняя трагедия этого романа довольно нелепа, но интересна по глубине трагедия внутренняя. Девушка любит доктора, ценит его, понимает; его одного чувствует близким мысленно и духовно; но что-то странное происходит между ними, едва эта духовная близость хочет перелиться в первую, робкую, но все же телесную ласку: «На лице своем она (Милочка) услышала его дыханье, которого никогда не знала, и новый, странный запах его лица… Она особенно ясно увидела его губы… Ей показалось, что она никогда не видала его рта, – таким он тоже был для нее новым и странным…» До сих пор «она видела его издали и издали знала какое-то другое лицо. Об этом новом лице надо было еще думать и думать…» Неприятная дрожь пробегала по ее телу, «она еще не знала этого трепета, этого испуга, который надо было скрыть, потому что она сама не понимала его». Опускаю длинные, неловкие описания все того же. Девушка так и не поняла, в чем дело, но доктор отлично понял. Он всегда чувствовал себя евреем, то есть понимал, что существует какая-то глубокая черта, разделяющая его и людей, живущих около него, в стране, им и ему одинаково родной; не то, что он «хуже» или «лучше» их; нет, он просто иной, в чем-то им чужой, как они ему чужие.
Большинство окружавших его людей, кроме самых грубых, тоже не считали его «хуже», нисколько; но черту разделяющую, отличность его, чувствовали все, даже те, кто боялся этого чувства и оказывал «особенное внимание Катцелю, потому что он еврей, подчеркивал свое юдофильство…» Это ему было особенно «противно и обидно».