Почти каждое поколение считало свой момент роковым, как бы переломным; теперешнее – менее других говорит об этом, но никогда, кажется, удушье прожитого так не чувствовалось и в искусстве, и во всем общественном и частном строе жизни. Мы только что съели вкусный обед, мы сыты, – но не знаем, что делать дальше и, точно приклеенные к стульям, сидим и давимся собственными объедками. Живем совершенно тем же и совершенно так же, чем и как жили папаши и дедушки, которые только на моторах не катались и не болели инфлюэнцей. Но зато они жили как-то аппетитнее. Не спрашивали себя с нудной тоской уже в двадцать лет: «А потом что? Кончу университет, а потом? Ну поступлю на службу, ну буду директором департамента, или, пусть, земским деятелем, или благородным доктором и счастливым семьянином, а потом, потом? И для чего доктором или директором? В карты буду играть, растолстею или похудею и умру. Ничего этого мне не нужно, и при одной мысли об этом меня теперь уже тошнит». Дедушек и папаш не тошнило, они радовались, одни – департаменту, другие – «полезной» деятельности, третьи – высоким идеям. Радовались и действительно жили всем этим, и это было нормально, потому что все было под рост их сознанию, было современным. Но когда внукам предлагают совершенно тот же, такой же, департамент, опять ту же самую «пользу» и точь-в-точь те же, без капли изменения, «высокие идеи и цели» – очевидно, они будут стонать, стреляться или задремлют от тупой тоски. Самое неестественное, невозможное – жить недавним прошлым, не вечным, а тленным, существующим только потому, что оно еще не имело времени истлеть окончательно. Десятивековой мрамор может быть прекрасен, нужен; но четырехдневный кусок говядины – не питает, а убивает или, в худшем случае, претит и вредит.
Так вредит живым, молодым, современным душам наша перетлевающая жизнь, везде одинаковая: в семье, на улице, в «храмах науки» и в «храмах искусства». Как будто существует, и ею питаются (ведь надо же есть!), а она только вредна и противна. «Настоящего момента» нет: нет «сегодня» – и мы живем «вчера».
Нет настоящего момента… но ведь, в сущности, «настоящего момента» никогда нет, в природе нет. Настоящее – точка, где соприкасаются и мгновенным узлом сплетаются прошлое и будущее. У нас именно этого узла нет, прошлому не с чем сплестись, оно – одно; у нас нет настоящего потому, что нет, – не видно нам, – будущего. Когда увидим его, поймаем предчувствием, прозрением или желанием, – тогда и пойдут связываться узлы, и родится у нас ощущение нашего настоящего. А будет узел настоящего – будет, вместе с ним, и прошлое, и грядущее. Ведь из них сплетается узел. Имея настоящее, мы имеем все, весь наш путь; умеем не забывать незабвенное и можем надеяться на несказанное. И позади, и рядом, и впереди – Вечное, одно, все то же вечно, и оно всегда цело в созерцании.
Искусство вряд ли можно назвать «действием», оно ближе к созерцанию. Оно – пенка жизни, и разливается по всей жизни, прошлой, настоящей и будущей. В искусстве мы не только связываем концы нитей, едва минувшее с едва наступающим, – но мы как бы сразу смотрим на весь путь, хотим иметь его весь, в неразрывности. Искусство должно давать нам вечное на всем протяжении нити, вечное в прошлом – для познания его в будущем, вечное в будущем для утверждения его в прошлом и, наконец, вечный, верный узел настоящего. Я не о «тенденции» говорю (странно даже упоминать об этом), истинное искусство никогда не бывает «тенденциозно» – я говорю о самой сущности искусства. Стремление его (никогда вполне, но всегда более или менее достигаемое) – слить творящего и воспринимающего в едином созерцании, ощущении, может быть – в единой любви. Поэтому настоящее искусство непременно, неизбежно будет правдой, т. е. добром; это ведь синонимы; пусть детский еще ум человека старается разорвать на три части правду-добро-красоту – единое все-таки остается единым.