— Да ты просто не веришь, — яростно говорит она. — Не веришь ни во что, никому… И поэтому слова твои — только слова, они не имеют силы, чтоб по-настоящему воплотиться в жизнь… Ты смотришь на мир в бинокль, дышишь через фильтр респиратора, слышишь благодаря наушникам, которые искажают естественные тона… А ты просто — живи… Ведь для того, чтоб любить, необязательно знать, что такое любовь, достаточно ее чувствовать, чувствовать, переживать… Когда мы с тобой целуемся, мы же не думаем, что представляет собой поцелуй: откуда он вдруг возник, какое имеет символическое значение. Мы просто целуемся, счастливы — всё… И когда музыкант сочиняет музыку, он, наверное, не размышляет о том, что она есть… И когда художник рисует, он не думает, какие в состав его красок входят химические вещества… Ты просто поверь!.. Ну, не в бога, ему все равно, ты в нас поверь, постарайся, в меня поверь, поверь — в себя самого…
— «Верую, потому что нелепо»…
— Именно так!..
— И что будет тогда?
— Тогда?.. Вот — смотри!..
Ладони у Веты сомкнуты. Она чуть разводит их, и между пальцами, как при рождении новой вселенной, начинает трепетать бледный свет. Проскакивают в нем оранжевые извивы искр. Миг — и тонкокрылая хрупкая бабочка, сделанная из цветного огня, вспархивает оттуда.
Живет она, впрочем, недолго.
Два взмаха крыльев — и растворяется без следа.
Несколько секунд мы молчим.
— Знаешь, — наконец говорю я. — Если честно, то я тебя просто боюсь… Кто ты есть?.. Боюсь даже прикоснуться к тебе…
Вета, по-моему, тоже слегка испугана.
Дышит она неровно, слабые кончики пальцев заметно дрожат.
Взгляда тем не менее не отводит.
Еще пара секунд.
Пара быстрых дыханий.
— А ты не бойся, — шепотом говорит она…
Любовь у нас происходит под шум дождя. Впрочем, дробь капель, порывы шумного ветра, дребезжание стекла — это где-то на периферии сознания. Этого всего как бы не существует. И не существует чащоб, окружающих нас, пузырящихся тиной, покрытых ряской болот, городов, одевающихся помаргивающими огнями, континентов, пустынной протяженности океанов… Мы пребываем сейчас в нашей собственной сингулярности, и, как положено при рождении чего-то из ничего, здесь нет еще ни времени, ни пространства, ни мрака, ни света, ни вод, ни неба, ни тверди земли — есть только нечто единое, слитное, страстное предчувствие бытия, из которого, вероятно, и возникает сияющая звездная пыль, а потом собирается в огненные светила, начинающие свое кружение в пустоте. Иначе я этого определить не могу.
А когда заканчивается наш эротический шаманизм, наши телесные глоссолалии, рожденные неведомым языком, то оказывается, что уже заканчивается и дождь: туча развеялась, земля даже немного просохла — пробивается сквозь нее бархотка свежей травы.
Воздух, конечно, еще источает мелкую влагу, но буквально с каждым мгновением она становится все тоньше, все неуловимей, слабей — превращается наконец просто в грезу воды, в сладкое воспоминание о садах, цветущих в раю. И как будто именно для того, чтобы это воспоминание удержать, где-то далеко-далеко, у кромки синеватого леса, возникают звуки, точно сделанные из хрусталя, — летят, сталкиваются между собой, лопаются, как музыкальные пузыри.
Это поют жабы, высунувшиеся из болот.
Звучит симфония дня.
Радуется возрождению жизни всякая тварь.
И нам с Ветой кажется, что не осталось на земле никого, кроме нас: мы вдвоем, только что вылепленные из глины, бродим, ничего не боясь, по заколдованным кущам Эдема.
С нас начнется человеческий род.
Мы откроем пустую, нетронутую страницу многокнижия бытия.
— Ах, если бы так!.. — говорит Вета.
Правда, кто знает?
Может быть, это будет именно так.
И мы, шаг в шаг, задыхаясь от счастья, спускаемся со ступенек крыльца.
И вокруг нас распахиваются новая земля и новое небо…
По всей России
История Большого преображения еще ждет своего исследователя. Она ждет своего фанатика, своего безумца, одержимого маниакальным стремлением к истине, своего романтического перфекциониста, который собрал бы этот поистине необозримый материал, выделил бы в нем основные ситуационные реперы, документировал бы их, согласовал бы между собой и, избежав соблазна легкомысленных спекуляций, представил бы нам подлинную картину событий.
Главная трудность здесь, разумеется, заключается в том, что, как всегда в начале новой истории, непосредственное, «живое» действие вытесняет собой все остальное. Никто никогда не фиксирует точных дат, точных высказываний, точной последовательности поступков. Некогда: идет историческая трансформация, несется поток, всё — кое-как, задыхаясь, наспех, сквозь слезящиеся глаза… Ну а потом ретроспектива заслоняется современностью, меняется апертура, «тогда» начинает рассматриваться сквозь оптику самодовлеющего «сейчас», выстраивается жесткий идеологический сухостой, никто уже не может сказать, что там на самом деле произошло.