У Ирины стонал каждый мускул, каждая косточка просила покоя — никогда еще так не уставала. Она повернулась на правый бок, лицом к стене, и натянула на голову одеяло, оставив щелочку только для глаз и носа, она любила так, уютно сжавшись в комочек, засыпать.
Ее легонько качнуло и понесло в мир неведомый, полный неясных сладких сновидений. Вьюга, рамы гудят. Вьюга в тепло просится, колотит в рамы, а Ирина не может проснуться. И кто-то кричит. Или это верблюд там, в степи, рявкает? Нет, человек... Кто-то заблудился в метельной непроглядной мгле...
И снова тишина. Нет, постукивает... Поезд идет или будильник отсчитывает время?..
Только под утро Ирина, наконец, вскочила от сумасшедшего стука в раму. Ничего не соображая, она подбежала к окну. Заметила, что там, во дворе, кто-то есть. Тот же неистовый стук в раму кинул ее к столу, к плите, к подоконнику. Она металась, отыскивая спички и зажигая лампу.
Не прикрыв за собой дверь, выбежала в коридорчик, никак не могла откинуть пристывший к скобе крюк. Знала, что в такую пору, по такой погоде неспроста стучатся. Ветром отбросило дверь, вьюга рванула Иринин халатик, ознобом обдала горячее тело.
— Что случилось?!
— Скорее, доктор! — в сиплом голосе мужчины было отчаяние. — Сын... ребенок помирает... Я стучался уже — вы не отвечали. Думал, нет дома... Бегал к Фокеевне — дома, говорит, стучи... Сережка помирает...
Еще толком не проснувшись и не придя в себя, Ирина кое-как оделась и, захватив балетку с инструментами и медикаментами, побежала. Под ноги словно нарочно кто накидал снежных наметов. А бежать пришлось далеко, Голоушины жили почти на самом краю большого, разбросанного на приволье Забродного.
В избе было душно и сумрачно, фитиль лампы хозяева почему-то прикрутили. Ирина на ходу вывернула его и, сбросив пальто, метнулась к ребенку на кроватке. Мельком глянула на всхлипывающую молодую мать, узнала: та самая, что приносила к попу малыша крестить, кажется, Анфисой зовут. Такой хилый ребенок у нее...
— Что с ним, Анфиса?
Та, сдерживая мучительные судороги лица, прерывисто всхлипнула:
— Н-не знаю... Что-то горлышко завалило, дышит тяжело... С утра началось...
Мальчик невидяще смотрел в потолок остановившимися выпученными глазенками, ртом, как рыба, ловил воздух, но его не хватало ему, лицо все больше наливалось синью. Ирина вместе с подушкой приподняла мальчика, заглянула в рот и обомлела: дифтерийный круп! Гортань ребенка сплошь покрылась серовато-белым налетом, и нужно было удивляться, как малыш еще дышал. Смерть уже блуждала на его синюшном лице.
«Поздно, поздно!» Ирина схватила пальто и, — бросив: «Сейчас я!» — убежала. Те же переметы через дорогу, тот же вьюжный ветер в лицо. А в голове: «Поздно, поздно!.. Где у меня интубатор лежит? Кажется, в шкафчике. И разве я сумею сделать операцию... Надо сделать, надо... Поздно, поздно!» В амбулатории ломала спички, вздувая огонь, шарила в шкафу, ища спасительную металлическую трубочку, скальпель, бинты... Нашла — и назад.
Но было действительно поздно. Ребенок умер. Упав на вытянувшееся тельце, Анфиса голосила так, что у Ирины на голове волосы поднимались.
— Единственный... Сыночек... Радость...
Рядом с Анфисой стоял муж, уронив тяжелые, бессильные руки. Он не успокаивал, не шевелился, лишь по щекам его, обветренным, темным, как земля, текли и текли слезы. Внезапно Анфиса, оттолкнув мужа, рванулась к Ирине, затрясла перед ней кулаками, захлебываясь, срывая голос в диком, слепом отчаянии:
— И ты!.. И ты!.. Ты дрыхла!.. Ты не пришла!.. Растерзаю!.. Удушу... своими...
Муж схватил ее, не дал вцепиться в бледную, омертвелую Ирину, отвел к кровати, уложил. Один-единственный раз взглянул он на Ирину, но это был такой ненавидящий, такой тяжелый взгляд, что она, ничего не видя перед собой, выбежала на улицу.
Утром всему Забродному стало известно, что у Голоушиных умер сын только потому, что фельдшерица не пришла на вызов. Стало известно и другое: чабанов Базыла Есетова и Андрея Ветланова в пути к мясокомбинату застигла пурга, и они вместе с отарой где-то заблудились. О их судьбе никто ничего не знал.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Василь мог уйти к дороге, а по ней — в райцентр, до него каких-то километров двенадцать, но не ушел. В кровь сбивая руки, он долбил лопатой землю, подгребал ее горстями под гусеницу. Ему было жарко, и он сбросил полушубок, оставшись в одном свитере. Разбитыми пальцами дергал из воза сено и забивал, натаптывал туда же — под гусеницу. Отвинтил гайки длинных болтов, скрепляющих огромные полозья саней с поперечиной. Толстую десятипудовую осокоревую поперечину помогла ему выдернуть из пазов, из-под сена только его чудовищная сила. И это пятиметровое бревно пошло под гусеницу.