Подниму-ка я воротник повыше. А насыпь, должно быть, длинная и пологая: вон внизу, между шпалами, все еще мелькают огни. Наверно, она длиной с ту насыпь через «мокрую яму», о которой рассказывала Анна. Эх, Анна, Анна… И тут, отуманенный сном, Руди отдается во власть ложного представления, будто это и есть та самая насыпь через «мокрую яму». Стоит выглянуть из-под куртки, и перед тобой встанет домик Анны, мирный домик у дороги, где медленно тянется время и долго живут вещи. Анна — грезит он — Анна стоит у шлагбаума со свернутым флажком, повязав косынкой свои цыганские кудри, в такую непогодь она надела сапоги, те, что я оставил ей, мягкие сапоги из телячьей кожи, Анна, свежая и ясная, стоит у шлагбаума, и от нее пахнет душистым мылом, она машет… машет, и рука ее падает. Не маши, Анна, не маши, я расскажу тебе что-то очень хорошее. Отдавшись грезам и чувствуя на себе чей-то пристальный взгляд, Руди чуть приспускает воротник своей старой кожаной куртки, что укрывает его от дождя, и видит перед собой пустынную равнину и чью-то оскалившуюся рожу под длинным, лихо заломленным козырьком, рожу, на которой недостает одной брови… Секунда, единственная недвижная, прозрачная секунда — и тут же набитый песком кусок шланга увесисто бьет его но затылку, на глаза Руди накатывается черная волна крови, у него еще хватает сил крикнуть и оттолкнуться от подножки и, отталкиваясь, подумать, что прыгать надо лицом по ходу поезда и стараться упасть на четвереньки… Ему и в самом деле удается встать на четвереньки, но он уже не чувствует, как бьет его по лицу бугристая насыпь, как, ударившись о землю, ofec перекатывается на спину и как плакучая ива, нежно склонившаяся к земле, чуть заметно вздрагивает от его грубых объятий…
Трудно сказать, кто услышал крик, кто увидел, как сорвалась с поезда и покатилась под откос чья-то тень, кто дернул стоп-кран. Прижались к колесам тормозные колодки, заскрежетала сталь по стали, колеса пошли юзом, люди в переполненных купе повалились с разгона, тесня друг друга, — пока, наконец, поезд, словно нокаутированный, не остановился, фыркая и пыхтя. С вагонных крыш нитями жемчуга свисают дождевые струн. Какой-то паренек, насквозь промокший и бледный как мел, — надо полагать, один из тех, что висели на подножках, — вырывается из кольца обступивших иву, пересекает луг, взбирается на насыпь и, выкатив от ужаса глаза, рассказывает пассажирам:
— Его грохнуло прямо о дерево. Ехать теперь ему дальше в оцинкованном ящике. А жалко парня, наверно, шофером был — куртка на нем кожаная. Как упал, так и не пикнул ни разу. Эх, жалко… — И добавляет, обращаясь к женщинам: — Лучше вам не смотреть на него…
Одна из них, в зеленом платке, бредет вниз. Это я его столкнула, это я, я, я, — молотом бухает в голове.
— Барышня еще не нагляделась на кровь, — замечает какой-то солидный господин и добавляет, что вообще-то у вагонов и промокнуть недолго…