Должен ли я ради вас, Лея и Фольмер, обнаружить себя и отправиться на поиски черного ангела? Разве я убил вас? Разве я был первопричиной?.. Поднимаясь, Залигер почувствовал, что его шатает, а перед глазами плывет туман, тот же самый ядовито-зеленый туман, что после посещения Фольмера, после допроса в палатке номер пять. Но теперь он воспринимал его как призыв к повиновению голосу, звучащему издалека, но который все усиливается, крепчает, зовет. Залигер уже вне себя, он явственно слышит голос: Каин, где брат твой? Ноги у него подкашиваются, руки инстинктивно защищают лоб, он надает ничком… Придя в себя, он видит, что лежит под лестницей. Первая его мысль: вот, стало быть, расплата за звездные часы. Никто не смеет из-за собственной вины испытывать черного ангела. Безрассудство этой попытки открылось мне сейчас. То место на реке, где тонет человек, или где его спасают, или где его топят, уже в следующую секунду заливают другие воды…
Глава тринадцатая
В конце августа, на девятой неделе после возвращения Руди домой, случилось, что он пропадал где-то всю ночь и вернулся лишь утром следующего дня.
— Вот все и решилось, — сказала мать. — Сущее безобразие, дать девочке слово, заманить ее в постель, а потом сбежать как напакостивший мальчишка. Кто хочет только срезать цветы, а сажать не желает, пусть убирается из моего дома на все четыре стороны…
Они ждут его обе, мать и Хильда. Время уже близится к десяти. Горькие это часы для них.
Хильда сидит у окна за швейной машинкой и сшивает распоротые старые брюки. Надо сделать поуже пояс, да и все немного сузить. Дора Хагедорн, мать, сидит напротив, у более светлого окна их большой кухни, сидит на своем постоянном месте за высоким рабочим столиком, сбоку столика висят метр и ножницы. На коленях у нее пиджак от брюк, которые шьет Хильда. Здесь светлее, потому что у гигантского каштана перед окном с этой стороны каждую весну обрубают ветки. Обрубать ветки и перед другим окном ни в какую не соглашается отец, Пауль Хагедорн. Он считает, что их зяблики, коноплянки и чижи в клетках, которыми завешана добрая половина стены, лучше всего чувствуют себя в подвижном полумраке. Постоянная игра света и тени в комнате напоминает пернатым певцам родные чащи. Дора разрешила ему эту прихоть только в одной половине кухни. Она любит трезвый дневной свет, и не только потому, что при свете сподручнее работать.
— Буду тебе второй матерью, Хильда, — сказала Дора Хагедорн, — если мне не откажут силы.
У матери тяжеловесная и сильная фигура, она сурова и строга в обращении… Молодой девушкой она была, видно, очень хороша. Да и сейчас еще ступает легко и быстро, несмотря на отяжелевший стан. Волосы ее, сколотые на затылке в пышный узел, не утратили своего пшенично-золотого цвета, разве что золотистого блеска нет больше в прическе этой сорокашестилетней женщины. И нет-нет да мелькнут жесткие седые нити. Любую работу мать выполняет ловко, ухватисто, словно играючи. Глаза у нее, как и у Руди, — серо-зеленые. Кожа на руках и ногах ослепительно белая. Только бледность выдает, что она целыми днями трудится в четырех стенах и, наверно, страдает малокровием.
Твое «да», пусть будет «да», твое «нет», пусть будет «нет», а что сверх того, то от лукавого, — любит она повторять.
И вообще характернейшая черта матери — набожность в сочетании с моральной чистотой и упрямой пиэтистской любовью к справедливости.