В ответ Руди выпаливает нечто до ужаса гадкое:
— А ты разве в этом что-нибудь понимаешь?
Матери такого не снести, она поднимает руку, и каким-то одеревенелым жестом указывает ему на дверь.
Похоже, что удар попал в цель. Хильде кажется, что она читает на его лице ужас, протест, отчаяние. Теперь он смотрит на нее, искоса, снизу: растерянным, упрямым, неправдоподобно-детским взглядом. Какой узел противоречий может завязаться в нашей душе за одну-единственную роковую секунду… Руди делает шаг к Хильде. Она воспринимает этот шаг как спасение. В невыносимом своем волнении она засунула пальцы в толстые спицы колеса машинки. Теперь Хильда хочет вытащить пальцы, освободиться, хочет встать, хочет на лету подхватить его слова: там все кончено, Хильда… и хочет ответить: мне нечего тебе прощать, Руди… Но вдруг она видит у него на шее царапины, глубокие следы ногтей. Она чувствует, что рот ее растягивается чуть ли не до ушей. Чувствует, что без сил опускается на стул, с которого еще и приподняться-то толком не успела.
— Глоток воды, и я ухожу. — Голос у Руди срывается.
Мать словно окаменела. Он выходит, видно, затем, чтобы набрать в сенях воды в кружку. Дверь за ним бесшумно закрывается. Хильда слышит, как течет вода в раковину. Видит, как он пьет… Пьет из ее рук. Но мгновенное виденье рассеивается. За дверью на каменные плиты сеней падает и разбивается пестрая кружка. Мимо окна мелькает тень.
— Он принес муку, мать…
— Полную червей, Хильда.
Дора берет рюкзак, песет по лестнице наверх, даже не взглянув на его содержимое, и бросает к прочим вещам, принадлежащим Руди, их заберет Кэте или кто-нибудь еще.
Хильда тоже ушла из кухни. Опустившись на колени, она подбирает в сенях черепки с каменных плит. Составив два из них вместе, можно прочесть:
Спустившись вниз, Дора молча проходит мимо Хильды. Но в кухне она громко и чуть всхлипывая затягивает:
Видения… Коричнево-пестрые черепки рождают видения: ваза из дымчатого богемского стекла вдребезги разлетается на полу. Хозяйка-нацистка кричит: «Глупая девка»… Барашки облаков в свинцовом блеске бегут по небу… сталкиваются. Окошки на чердаке кричат: господь бог упал на землю!.. Рот на лице, как у гипсовой статуи, стонет: лучше вам не смотреть на него… Фольмер говорит: «Когда я был молод…» Тучи над вершинами гор… Руди бормочет: «…тянутся туда, сюда…» И мать всхлипывает, зовет облака: сюда, сюда, сюда… Если облака вплывут в дверь, у меня глаза лопнут. Так они болят, так болят…
Брошу черепки в раковину. И вымою руки над ними. Прохладная, чистая вода успокаивает. Она разгонит страшные видения. Видения размякают, как грязь просачиваются в дырочки раковины под черепками. Вода ласкает мои руки…
И я вновь хочу любить: прохладу, свежесть, ясность.
На третий или четвертый вечер после возвращения домой — Хильда уже легла — мать попыталась выведать кое-что у сына.
— Ты слышал о Лее Фюслер?
Да, Руди слышал. Он и дня не пробыл в Рейффенберге, как ему уже все рассказала его замужняя сестра Кэте. Ее разбирало нетерпение сообщить брату волнующую новость.
— Я так и думала, — сказала мать. — Но все это было и быльем поросло. У тебя есть Хильда. Она нашего поля ягода. А Лею оставь с миром, она тебе не пара. И нам чужая. А если вернется Залигер, ты и его оставь с миром. Ведь наконец-то на земле наступил какой-никакой мир. Образумься, Руди, выкинь из головы старые бредни.
Отец выбил трубку об руку. Это прозвучало как аплодисменты. Он считал, что на Хильду можно положиться, это девушка с довольно разумными взглядами для своего возраста, да и с виду она «аккуратная да приглядная». Мать воспользовалась случаем и бросила это чисто мужское суждение на чашу своих весов.