Военнопленные, беглые французы, помогли беглому немецкому унтер-офицеру укрыться под землей. Они все сделали обстоятельно и осторожно. Пожилой шилом своего перочинного ножа пробуравил дыры в коробке противогаза Хагедорна, далее они по всем правилам искусства соорудили из него воздушный резервуар и все прикрыли гнилой соломой. Они заставили немца выпить водки, прежде чем он залег в яму, и обвязали его но талин шерстяным шарфом, который снял с себя молодой, чтобы тот не застудил почки. Под конец они разбросали большие комья земли и придали прежний вид развороченной борозде. Когда все было сделано, пожилой крикнул в отдушину Хегедорну, чтобы он думал о девушке, тот, что под Нанси семь или восемь часов пролежал в земле, тоже неотступно думал о своей madame. И еще надо все время шевелить пальцами на руках и ногах для кровообращения…
— И еще, приятель, думай о raison[11]
всего этого, — добавил молодой. Затем, пожелав немцу «bonne résurrection»[12], они ушли.Лежать здесь еще не самое худшее, думал Хагедорн, самое худшее — знать, что ты один как перст, всеми оставленный… Но вот есть же на свете товарищи…
В тот же самый час, когда в третий раз прокричали петухи этого утра, на опушке ольхового леска немцы закопали в землю Герберта Фольмера и еще двадцать семь других немцев, скованных в цепочку ручными кандалами, которые на заре дня своей свободы были расстреляны командой особого назначения.
Они даже не допросили еще раз Герберта Фольмера. Без задержки в Эберштедте он был отвезен в окружную тюрьму. Там они провели его в обитую войлоком комнату, со звуконепроницаемыми дверьми, где на табуретке стоял мощный осветительный прибор из тех, что применяются в театре, но не усадили его на это лобное место. Эсэсовский офицер с бледно-серым прыщавым лицом, до войны игравший героев-любовников в провинциальных театрах самого последнего разбора, бегло заглянув в дело, как Цезарь, опустил книзу большой палец, головой указав на тюремный двор за окном. У этого серо-бледного профоса глаза были красные, как у кролика, а от его черного мундира разило винным перегаром и блевотиной. Вчера в подвале тюрьмы были расстреляны одиннадцать женщин-шпиков, так называемых «носительниц тайн». Среди них была и кокоточка, с которой месяц назад сочетался законным браком этот тип в мундире, украшенном мертвой головой.
Внизу в тюремном дворе конвоиры примкнули Герберта Фольмера за цепочку наручников к последнему человеку в живой цепи. Свободной у него оставалась только левая рука. Когда конвой удалился, его сосед сказал:
— Вынь у меня сигарету изо рта и докури.
Фольмер взял сигарету, затянулся и снова воткнул окурок в рот нового своего товарища.
— Как при перевозке рабов, — сказал он, — но далеко они нас не повезут.
Движенье прошло по живой цепи. В середине ее кто-то упал. Со вздернутыми кверху руками, он повис на цепях своих соседей. Они поставили его на ноги. Тот, что стоял рядом с Фольмером, выплюнул окурок, неторопливо поставил свой башмак на еще тлеющую искорку, растоптал ее и проговорил:
— Конечная станция. Не строй себе иллюзий. Все, кто здесь стоит, — отщепенцы, политические, дезертиры. Я летал на ночном истребителе. Мне приказали таранить тяжелый бомбардировщик, но я отказался, не захотел идти на верную смерть. А сейчас, прежде чем они придут пристрелить нас, я размозжу себе голову об стену.
Помолчав, Герберт Фольмер сказал:
— А зачем это нужно? Кто знает, может, еще будет воздушный налет.
Тот, другой, поднял глаза, глянул через посыпанную битым стеклом верхушку стены.
— Погода летная разве что для вороны, — глухо сказал он.
— Ну что ж, мы одни из последних, — выдавил из себя Фольмер.
Голос его соседа звучал звонче, когда он попросил:
— Товарищ, подыми пожалуйста, мою руку, хочу отереть холод со лба…
Это было между четырьмя и пятью часами утра. Вскоре после пяти подкатила закрытая грузовая машина с командой особого назначения. В шесть палачн закопали живую цепь.
Через несколько минут после девяти на Райнской ратуше пронзительно завыла сирена: танки противника!