Первые фиолетовые блики с востока застают нас в пути. Старик выводит меня к озеру и уступает лыжню:
- Ну, веди по своей книжице. Не собьешься?
- Не собьюсь.
Теперь-то уж я наверное знаю, что не собьюсь. Нет, не собьюсь.
XII. Адреса наших писем
Я тяну дверь на себя. Она не поддается. Ее приходится выдирать из смерзшейся коробки топором. После снеговой ослепительности темь внутри времянки кажется чернильной. Постепенно глаза привыкают к ней, и я вглядываюсь в очертания предметов на нарах. Гора тряпья на нижней полке начинает шевелиться, и до меня добирается бескрылый шепот:
- Люди... люди...
Я бросаюсь на голос, трясущимися руками шарю по обмерзшим тряпкам и наконец нащупываю лицо:
- Христина!
Я чувствую прикосновение к кончикам моих пальцев теплых капелек, спазмы начинают душить меня. Я глажу ее мокрые щеки, ощущаю на своих ладонях прикосновение ее сухих губ, и что-то доселе неведомое мне, огромное заполняет душу. Потом женщина властно притягивает мою, чужую для нее, зато мужскую руку к себе на живот, и новая жизнь отрывисто, но упрямо затевает победную перекличку с грохочущим во мне сердцем. Я плачу. Это больше, чем благодарность, это - прозрение. Я плачу и впервые за короткий век свой не стыжусь собственных слез.
- Сейчас будет тепло, - говорю я, - сейчас будет очень тепло.
Шепот ее еле слышен:
- Под головами... Возьми... Мешок Тихона... Там еще крупа осталась.
- Со мной люди, - успокаиваю я, - у нас все есть... А где...
Она не дает мне договорить:
- Ослаб он очень... Сам ушел... "Не вытащить, говорит, тебе меня, как смердить начну".
А с порога заполняет времянку зотовский тенорок:
- Живы?
- Живы, отец.
Зотов сбрасывает на пол охапку щепы:
- Выходит, греться будем.
Он начинает разжигать печку. С холода щепа загорается плохо. Я шарю у себя по всем заначкам в поисках бумаги и натыкаюсь во внутреннем кармане робы на письмо, написанное, но так и не отправленное мной из Верхнереченска. Я бросаю его старику.
- Этим сподручнее.
Свертывая бумагу в трубку, Зотов осведомляется:
- Смотри, - может, нужное что?
Я твердо говорю:
- Нет!
Что ж, это и правда. Ведь письма - не жизнь, их можно переписывать заново.
ЖИВ ЧЕЛОВЕК. Повесть
Добро всегда в душе нашей,
и душа добра, а зло привитое...
Л. Толстой
I
Я с трудом расклеиваю веки. Острый ослепительный свет врывается в меня. Круги - синие, зеленые, красные - плывут и множатся перед глазами. Затем проявленные отстоявшимся сознанием, сквозь многоцветные радужные разводья прочеканиваются лица: одно - юное, по-монгольски скуластенькое, с широко расставленньши миндалевидными глазами, другое - старушечье, примятое временем, тонкогубое. Тихо и почти бесстрастно шелестят надо мной голоса:
- Колька-то знает?
- Так я ему и сказала.
- А ты скажи.
- Скажешь, а он подумает, что навязываюсь. Вот рожу, тогда пускай и решает.
- Отец.
- Отец - так что?
- Должен жениться.
- Должен! Да зачем он мне из жалости-то. Не захочет - не надо, сама выращу.
- Гонору в вас, нонешних, тьма, да мало ума. В мои-то годы задрал бы отец тебе подол на косы, да и по мягкому месту сыромятью...
- Метёт...
Мне слышно, как на дворе колобродит ветер. Он то утихает, то наваливается на стены с еще большей силой, ссыпаясь по стеклам хрусткой крупой: кажется, будто кто-то, озоруя, бросает в окно песок горстями. Простуженно выбивается из-под метельных наплывов речитатив движка. В такт ему лампочка под потолком трепетно мерцает...
- Сима-то наша сама не своя. Человека оперировать надо, а Иван Антонович в Сабурове застрял.
- Подрожишь - не обезножел бы... Тьфу, тьфу, тьфу! Прости меня, Господи!..
Я смыкаю веки. Я должен все знать о себе со стороны. Это для меня уже профессиональное. Мне крайне важно выяснить сейчас: где я, как я сюда попал. Последнее, что удерживает память, - это падение, обжигающее и бесконечное...
Слова, точно сухие листья, шуршат у моего уха:
- Антоныча нет - отвечать ей, больше некому.
- От Сабурова-то верст сорок без малого. По такой сутемени не шутка.
- Не старый еще, только зарос сильно.
- Вот я и говорю - не обезножел бы.
- Из экспедиции, видать. Они все с бородами.
Разговор затухает, а до моего сознания доходит наконец страшный смысл этого самого "не обезножел бы". И я чувствую, как кровь останавливается во мне. Если так, то наших нет - игра кончена. Весь я против воли подаюсь вперед. Но сразу же гулкая прострельная боль опрокидывает меня в головокружительное ничто.
II