Осмотрели сгоревшие, еще дымившиеся немецкие танки Т-4 с длинноствольными пушками и довольно толстой броней. Наши болванки ее прошибали. Танки были сильно побиты, в каждом по три-четыре отверстия от бронебойных болванок, а в одном я разглядел фиолетово-черное донышко снаряда, завязшего в лобовой броне. Сержант объяснил мне, что это стреляли полковые «трехдюймовки». Короткоствольные пушки с огромными колесами. Заряд у них был слабее, чем у наших зениток. Видимо, поэтому немцы всю батарею раздавили.
Еще я обратил внимание, что почти все убитые немцы были с противогазами. Наши бойцы к тому времени свои противогазы повыбрасывали и носили в удобных сумках всякую полезную мелочь. Жестяные фрицевские футляры пехота распотрошила в поисках трофеев, но там находились лишь противогазы, ну, может, кое у кого сигареты, картонные пачки с патронами.
— Газов боятся, сволочи, — сказал кто-то, сминая каблуком пустой пенал.
О газах я скажу позже, но, как объяснили мне старые бойцы, противогазы немцы носили так же пунктуально, как и свои массивные усадистые каски. Я и потом часто замечал, что почти все убитые немцы были в касках и с противогазами. Кстати, немецкие каски были прочные и надежные. Не сравнить с нашими, почти жестяными. Взводный Терчук нас обругал, что долго ходим, но смягчился, когда его угостили ромом. Я не знал, насколько успешен был тот бой. Все же большинство немцев прорвались. Кто-то говорил, что двигались двадцать танков, кто — сорок. Я не запомнил, наверное, слишком прислушивался к вою снарядов.
Нашей зенитке досталось крепко. Частично спас окоп и бруствер. Один из снарядов рванул в основании бруствера и вывалил на позицию груду земли. Крупный осколок помял ствол, не считая выбитой станины. Но орудие осталось на ходу, и его уволокли в тыл. В нашем расчете погибло двое бойцов, а одного ранило и сильно ударило спиной о железяку. В соседнем расчете убило парня моих лет. Погиб он по-глупому. Пробило руку. Он упал и снова вскочил. Ему кричали «Ложись!», но, не помня себя от страха, парень куда-то побежал и сразу был сбит очередной пулей. Поднялся в третий раз, и пулеметная очередь догнала его. Убитых похоронили на бугорке. Четверых с нашего второго огневого взвода и двоих — с первого. Человек десять были ранены и контужены. В том числе тяжело ранило командира батареи — осколок снаряда рассек лицевую кость. На его место назначили старшего лейтенанта Терчука. Мы были довольны. Бывший комбат был слишком суетлив, много кричал, махал своим пистолетом. Терчук казался более обстоятельным, да и знали мы его лучше.
С орудиями дело обстояло плохо. В нашем взводе вообще осталась одна зенитка, а в первом хотя оба орудия уцелели, но оптика и приборы были сильно побиты осколками. Они годились для стрельбы «через ствол». На этой позиции мы простояли три дня. Много говорили, вспоминая прошедший бой — для большинства из нас он был первый. Я прошел боевое крещение и сделал для себя несколько выводов. Прежде всего, не терять головы. Когда нас обстреливали, я был уверен, что под таким огнем никто не уцелеет. Но ведь большинство выжили и стреляли по немцам. Можно бояться, но нельзя, как тот боец, забиваться в боковой окоп и, скрючившись, лежать там весь бой. Не завидовал я ему. Как только его не обзывали, даже в рожу плевали. Хотели отправить под трибунал, но Терчук решил, как отрубил:
— Будет при орудии, сукин сын! Пока не вылечится от страха.
Другой боец обмочился, но место свое не бросил. Воевал. Когда его некоторые остряки пытались поддеть, он зло встряхивал флягой:
— Сам ты обоссался! Фляжку с водой пробило.
От него отстали. За три дня нам отремонтировали разбитые приборы на орудиях, а я вернулся в свое отделение разведки. Все это время не смолкала канонада. Наши войска продолжали наступление. Я сошелся с Гришей Селезневым, высоким светловолосым парнем из Ленинграда. Он хватанул блокаду, но был вывезен через Ладогу в декабре сорок первого года, почти умирающий от дистрофии. Он рассказывал мне жуткие вещи, как на улицах лежали замерзшие тела, сколько людей свозили на Пискаревское кладбище и закапывали в огромные рвы. Меня поразило, что в Ленинграде ели человечину, и я Селезневу не поверил. Поверил в другое. Как рано утром их привезли на пересылочный пункт и, после короткого отдыха, снова куда-то повезли. Не покормили, а лишь напоили сладким чаем с молоком. Сказали, что есть даже суп опасно. А блокадники знали, что им полагался сухой паек. Стали кричать, требовать еду. Кто настоял, ели хлеб, колбасу, сахар, а потом умирали в мучениях от заворота кишок.
Гриша просил, чтобы я никому ничего не рассказывал, особенно про людоедство. Я, конечно, ни с кем не делился. Держать язык за зубами нас научили еще с довоенного времени. А Гриша, после того как выжил, два месяца лежал в госпитале, потом состоял под наблюдением, получая паек. Нормально ходить стал лишь к концу сорок второго года. В Ленинграде погибла почти вся его семья.