Читаем Мы. Русская антиутопия полностью

В начале 1916 г. уехал в Англию – строить русские ледоколы; один из самых крупных наших ледоколов «Ленин» (бывш. «Александр Невский») – моя работа.

Когда в английских газетах запестрели жирные заголовки: «Abdication of Tzar!», «Revolution in Russia»[5] – в Англии стало невмочь; и в сентябре 1917 г. вернулся в Россию. Практическую технику здесь бросил, и теперь у меня – только литература и преподавание в Политехническом Институте.

Сидел в одиночке пока всего только два раза: в 1905-6 году и в 1922 г.; оба раза – на Шпалерной и оба раза, по странной случайности, в одной и той же галерее. Высылали меня трижды: в 1906 г., в 1911 г. и в 1922 г. Судили один раз: в Петербургском Окружном Суде – за повесть «На куличках».

1924

Вариант 3

Как дыры, прорезанные в темной, плотно задернутой занавеси – несколько отдельных секунд из очень раннего детства[6].

Столовая, накрытый клеенкой стол, и на столе блюдо с чем-то странным, белым, сверкающим, и – чудо! – это белое вдруг исчезает на глазах неизвестно куда. В блюде – кусок еще незнакомой, некомнатной, внешней вселенной: в блюде принесли показать мне снег, и этот удивительный снег – до сих пор.

В этой же столовой. Кто-то держит меня на руках перед окном, за окном – сквозь деревья красный шар солнца, все темнеет, я чувствую: конец, – и страшнее всего, что откуда-то еще не вернулась мать. Потом я узнал, что «кто-то» моя бабушка и что в эту секунду я был на волос от смерти: мне было года полтора.

Позже: мне года два-три. Первый раз – люди, множество, толпа. Это – в Задонске: отец и мать поехали туда на шарабане и взяли меня с собой. Церковь, голубой дым, пение, огни, по-собачьи лает кликуша, комок в горле. Вот кончилось, прут, меня – щепочку – несет с толпой наружу, вот я уже один в толпе: отца с матерью нет, и их больше никогда не будет, я навсегда один. Сижу на какой-то могиле; солнце, горько плачу Целый час я жил в мире один.

В Воронеже. Река, необычно странный мне ящик купальни, и в ящике (я потом вспомнил это, когда видел в бассейнах белых медведей) плещется огромное, розовое, тучное выпуклое женское тело – тетка моей матери. Мне любопытно и чуть жутковато: я в первый раз понимаю, что это женщина.

Я жду у окна, гляжу на пустую, с купающимися в пыли курами, улицу. И наконец едет наш тарантас: везут из гимназии отца, он – на нелепо высоком сиденье, с тростью, поставленной между колен. Я жду с замиранием сердца обеда – за обедом торжественно разворачиваю газету и читаю вслух огромные буквы: «Сын Отечества». Я уже знаю эту таинственную вещь – буквы. Мне года четыре.

Лето. Пахнет лекарствами. Вдруг мать и тетки торопливо захлопывают окна, запирают балкон, и я смотрю, приплюснувшись носом к балконному стеклу: везут! Кучер в белом халате, телега, покрытая белым полотном, под полотном – люди, скорченные, шевелящиеся руки и ноги: холерные. Холерный барак на нашей улице, рядом с нашим домом. Сердце колотится, я знаю, что такое смерть. Мне лет пять-шесть.

И наконец: легкое, стеклянное, августовское утро, далекий прозрачный звон в монастыре. Я иду мимо палисадника перед нашим домом и не глядя знаю: окно открыто и на меня смотрят – мать, бабушка, сестра. Потому что я в первый раз облачился в длинные – «на улицу» – брюки, в форменную гимназическую куртку, за спиною ранец: я в первый раз иду в гимназию. Навстречу трясется на своей бочке водовоз Измашка и несколько раз оглядывается на меня. Я – горд. Я – большой: мне перевалило за восемь.

Все это – среди тамбовских полей, в славной шулерами, цыганами, конскими ярмарками и крепчайшим русским языком Лебедяни – той самой, о какой писали Толстой и Тургенев. А годы: 1884–1893.

Дальше – серая, как гимназическое сукно, гимназия. Изредка в сером – чудесный красный флаг. Красный флаг вывешивался на пожарной каланче и символизировал тогда отнюдь не социальную революцию, а мороз в 20R. Впрочем, это и была однодневная революция в скучной, разграфленной гимназической жизни.

Скептический диогеновский фонарь – в 12 лет. Фонарь был зажжен одним здоровым второклассником и – синий, лиловый, красный – горел у меня под левым глазом целых две недели. Я молился о чуде – о том, чтобы фонарь потух. Чудо не свершилось. Я задумался.

Много одиночества, много книг, очень рано – Достоевский. До сих пор помню дрожь и пылающие свои щеки – от «Неточки Незвановой». Достоевский долго оставался – старший и страшный даже: другом был Гоголь (и гораздо позже – Анатоль Франс).

С 1896 года – гимназия в Воронеже. Специальность моя, о которой все знали: «сочинения» по русскому языку. Специальность, о которой никто не знал: всевозможные опыты над собой – чтобы «закалить» себя.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Алов и Наумов
Алов и Наумов

Алов и Наумов — две фамилии, стоявшие рядом и звучавшие как одна. Народные артисты СССР, лауреаты Государственной премии СССР, кинорежиссеры Александр Александрович Алов и Владимир Наумович Наумов более тридцати лет работали вместе, сняли десять картин, в числе которых ставшие киноклассикой «Павел Корчагин», «Мир входящему», «Скверный анекдот», «Бег», «Легенда о Тиле», «Тегеран-43», «Берег». Режиссерский союз Алова и Наумова называли нерасторжимым, благословенным, легендарным и, уж само собой, талантливым. До сих пор он восхищает и удивляет. Другого такого союза нет ни в отечественном, ни в мировом кинематографе. Как он возник? Что заставило Алова и Наумова работать вместе? Какие испытания выпали на их долю? Как рождались шедевры?Своими воспоминаниями делятся кинорежиссер Владимир Наумов, писатели Леонид Зорин, Юрий Бондарев, артисты Василий Лановой, Михаил Ульянов, Наталья Белохвостикова, композитор Николай Каретников, операторы Леван Пааташвили, Валентин Железняков и другие. Рассказы выдающихся людей нашей культуры, написанные ярко, увлекательно, вводят читателя в мир большого кино, где талант, труд и магия неразделимы.

Валерий Владимирович Кречет , Леонид Генрихович Зорин , Любовь Александровна Алова , Михаил Александрович Ульянов , Тамара Абрамовна Логинова

Кино / Прочее