— Кто аиста обидит — тому не видать счастья, — вспомнил Санька. Я тоже верю в это. Но что сейчас сделает своему убийце мертвая окровавленная птица?!
Много лет прилетали аисты весной с далекого юга на школьные тополя, приносили на своих крыльях тепло и радость нам, мальчишкам. Аисты прилетели — скоро каникулы. Много лет выводили они птенцов. Молодые подрастали у нас на глазах, учились летать. Мы смотрели, как они, окрепнув, поднимались высоко-высоко в самое небо и кружили над деревней, расправив широкие легкие крылья.
Однажды аист прилетел с луга, держа в своем красном клюве какую-то веревку. Стоя на краю гнезда, невзначай уронил ее. Это была не веревка, а гадюка. Мертвая гадюка.
И вот он сам лежит в дорожной пыли, мертвый, окровавленный. Не поднимется больше под облака, не сделает прощального круга, улетая в далекие страны. Его убили немцы.
Мы похоронили аиста неподалеку от дороги, положив на его могилу вместо памятника большой камень.
Размышляя о печальной птичьей доле, подошли к сельмагу. Дверь распахнута настежь, в окнах ни одного стекла. Сунулись внутрь и увидели Митьку Малаха. Он швырял кирпичами в пустые бутылки, лежавшие грудой в углу.
— Монгол, что ты делаешь?
— Бью бутылки, — отозвался Митька, и глаза его спрятались в хитрых щелочках.
— А зачем?
— Чтоб немцам не достались.
Мы с Санькой хмыкнули:
— Нужны они немцам…
— Еще как нужны! — уверенно ответил Митька, выбирая кирпичину поувесистее возле разрушенной печки. — Они бензину в них поналивают, а потом в наши танки будут бросать.
А ведь верно! Как же мы об этом забыли? Еще едва только началась война, мы сами собирали бутылки из-под ситро, из-под керосина, из-под пива, — какие попадались, — и сдавали их на приемный пункт. Говорили, что эти бутылки нужны Красной Армии. Каждая бутылка — сожженный фашистский танк. А тут бутылок этих целый воз. Хорошо, что немцы их не видели, а то бы давно наложили лапу.
И мы начали помогать Митьке. Чтоб было интересней, выстроили посуду рядами, вроде бы это фашисты, и кирпичиной:
— Огонь!
Втроем мы быстро расправились с бутылками и двинулись дальше. Смотрим — правления колхоза нет, на его месте — пожарище. Печка-голландка разрушена, вокруг валяются разные обгорелые бумаги — ведомости, квитанции, трудовые книжки.
Митька нашел обгоревшую пишущую машинку. Мы вытащили ее на траву, покрутили, повертели — не работает. Ну, куда ее? Хватили по ней камнем раз-другой, разбили, расплющили, чтоб не досталась врагу.
Поодаль от пожарища валялся железный ящик, тяжелый-претяжелый, с места не сдвинуть. В таких ящиках хранят деньги.
Но никаких денег в нем нет, ящик поломан, дверца, как сказал Митька, с мясом выдрана.
— Это Неумыка, — сообщил он, постучав босой ногой по железу.
— Неумыка в тюрьме, — не поверил Санька. — Может, другой кто…
— Был! — сказал Митька и сплюнул сквозь редкие зубы. Плевать так Митька мастак. Ни у кого из нас не получается, как у него.
До войны Кузьма Неумыка в колхозе не работал, мало жил дома. Он говорил, что с его специальностью самое место в городе. Что у него за специальность, в деревне знали стар и мал. Он крал в поездах чемоданы, вырезал карманы на базаре, промышлял по квартирам. Об этом я сам часто слышал от взрослых.
Иногда Кузьма появлялся в деревне с перевязанной головой, с синяком под глазом, а то и вовсе родичи привозили его едва живого. Тогда по околице шли слухи, что Неумыка где-то не на того нарвался. Но проходила неделя-другая, и он, отлежавшись, снова исчезал.
Бывало и так, что Кузьма возвращался из города в новых хромовых сапогах, в дорогом костюме, с полной мошной денег. Тогда из его хаты — она стоит как раз напротив новой школы — с утра до ночи слышались пьяные песни, шум и вопли. Это Неумыка бил свою Устинью — худую, всегда испуганную женщину. Глаза у нее большие и круглые, как пятаки, потому все и зовут Неумычиху Совой.
Есть у Неумыки сын Коля. Он пошел в школу на год раньше нас с Санькой, но мы догнали его во втором классе. Колю даже посадили вместе со мной. На первом же уроке Неумыка-младший стащил у меня цветные карандаши, и на перемене мы подрались. После этого учительница нас рассадила.
Коля — хлопец сильный, как и его отец, и такой же рыжий, и такой же вор. Только он не ходит в город, а ворует в деревне. Бывало, зайдет в сельмаг, а у него такая длинная проволока с острым концом. Только продавец отвернется, он раз — и булка или коржик в руках. Лови его потом, догоняй.
Летом, когда люди в поле, проведает Неумыка-младший, у кого хата без присмотра, вынет в окне стекло, пошастает в печи по горшкам, вытащит из борща мясо, поснимает с горлачей сливки, а деньги на виду — и деньги возьмет. Его ловили, драли уши, секли лозой и крапивой, отводили к отцу, когда тот был дома. Но ничто не помогало. Какой дуб, такой и клин, каков отец, таков и сын.
Перед самой войной Неумыка обокрал сельмаг, и его, верно, в пятый раз посадили в тюрьму.
— А позавчера он целый воз добра из города приволок, — рассказывал Митька. — Шкафы, зеркала, одежду охапками носили.