Открывается дверь, а мы с Санькой уже сидим в кухне на прежнем месте, и вид у нас самый невинный. Погляди на нас Пауль, он увидел бы мирных людей, которым дела нет ни до каких винтовок, которые и не думают идти в партизаны. Но он даже головы не повернул в нашу сторону. Жалобно заскрипел под его грузной тушей пол. Пауль подходит к подставке, берет ту самую винтовку, которую мы только что рассматривали с Санькой, наводит ее на нас и неторопливо начинает приближаться. Он сверлит меня узенькими, заплывшими глазками, а по налитым жиром щекам ходят злобные желваки. Я не отвожу взгляда от его лютых глаз и думаю: снова шутит или нет? Черный зрачок дула все ближе и ближе. На спусковом крючке толстый палец, на пальце белый блестящий перстень. Сейчас палец вздрогнет — и эта железяка плюнет в меня огнем.
Мы с Санькой словно примерзли к теплым кирпичам печи, сидим, не дышим.
Немец приставил винтовку прямо мне к носу, стоит и молчит. Молчу и я, гляжу, как бык из-под обуха. И вдруг:
— П-пу!
Нет, это был не выстрел. Это Пауль гаркнул во всю силу своей луженой глотки. Я подскочил как ошпаренный, а Пауль едва не катается по полу. Ха-ха-ха-ха! Трясется жирное брюхо. Гы-гы-гы-гы!
Лицо красное, как бурак, щеки налились кровью.
— Аха-ха-ха-ха! От смеху на глазах — слезы.
— Ихи-хи-хи-хи!
Верно Санька говорил — веселый, гад, все ему шуточки, Санька сидит рядом белый как полотно, и на носу у него выступили капельки пота. У меня, должно быть, вид тоже не больно геройский, и поэтому немец все не унимается:
— Ого-го-го-го!
Успокоившись немного, он принялся читать нам мораль:
— Руски кнабе[3]
никс карош. Руски кнабе ист партизан. Партизан — пу!…Я иду домой и думаю о том, что видел и что пережил в Санькиной хате. Конечно, этот Пауль малость того, как говорится, хлопнутый из-за угла мешком, а в мешке колун был. Даже есть по-человечески не умеет: по целому яйцу выливает в рот и хлеба забывает укусить.
А кота Санькиного он все-таки повесил. Взял назавтра тонкую гибкую проволоку, сделал петлю и удушил «руски кошка» на суку березы под окном. Всем трем радистам было очень смешно.
Кот, свесив голову набок и оскалив тонкие острые зубы, целый день болтался на холодном ветру.
23. „НА КОЙ ЧЕРТ МНЕ ТВОЙ ЦУРИК?”
Как-то весной, когда с полей уже согнало воду, а на дворе по утрам еще хрустели под ногами слабым ледком редкие лужицы, у нас остановились на ночлег два немца-возчика. Повозку они загнали прямо во двор, распрягли лошадей и принялись распоряжаться, как хозяева. Один из них слазил на чердак, нашел куриное гнездо, и на припечке зашипела яичница.
Мы с Глыжкой сидим на печи, выглядываем из-за трубы и думаем: неужто они одолеют полную сковороду? Одолели.
— Стоб их ражарвало, — сказал на это мой брат и, вздохнув, лег спать.
Но Глыжкины слова не подействовали. Немцев не разорвало. Наутро они открутили еще голову нашей рябой курице, изжарили ее, съели и только после этого стали собираться в дорогу. Один выносит из хаты свои монатки — шинели, каски, коробки противогазов, а другой запрягает лошадей.
Когда повозка выехала за ворота, бабушка с облегчением вздохнула, послала им вслед свое «чтоб вас переехало…» и, громыхнув ведром, пошла к колодцу. Мы с Глыжкой слезли с печи и давай шнырять по хате: может, немцы что-нибудь забыли. Но забыли они немного: пустую пачку от сигарет и скомканную немецкую газету. В газете на фотоснимке был Гитлер. Он вешал на грудь солдату крест. Пачку я отдал Глыжке, а себе взял только серебряную бумажку, что была внутри. Газету покрутили-повертели — ничего не разобрать — и забросили в угол.
Вскоре прибегает домой бабушка, растерянная, заплаканная и злая.
— А где ведро? — спрашиваю я.
— Отцепись хоть ты! — выходит она из себя. — Поехало ведро.
— Куда поехало? — интересуется Глыжка.
— Может, в Ерманию, может, еще куда, — разводит руками бабушка и на чем свет бранит себя: — Это ж нужно мне, старой дуре. Совсем мозги усохли.
А у колодца произошло вот что. Только бабушка набрала воды, как подъехали наши ночлежники. Один из них спрыгнул с повозки и к бабушке:
— Гиб![4]
Выхватил ведро из рук и понес коню. Битюг осушил его в два счета. Бабушка зачерпнула новое. А немец опять:
— Гиб!
Второй битюг тоже со смаком напился, поскрипел зубами. После этого немец швырнул ведро на повозку, взмахнул вожжами. Бабушка сперва растерялась. Она была ошеломлена таким нахальством и не знала, что делать, а когда опомнилась, бросилась к повозке.
— Пан, а ведро?
Немец смеется.
— Ведро, говорю, отдавай, — не унимается бабушка и тянет руки. Тут немец разозлился.
— Цурик!
Бабушка не отстает. Она не может сообразить, что кричит этот пан. Ей жаль ведра. Оно почти новое, оцинкованное, перед самой войной куплено в сельмаге. Сейчас такого днем с огнем не сыщешь, ни за какие деньги не купишь.
— Отдай, нечисть, ведро! — настойчиво требует бабушка, а немец свое:
— Цурик!
Тут бабушка тоже не на шутку разозлилась.
— На кой черт мне твой цурик? Ты мне, некрещеное рыло, ведро верни!
Немцу надоело кричать, он снял с шеи автомат.