Я будто живую воду достаю из глубокого колодца её духа, и от этого в лице я нахожу, открываю какое-то соответствие этой глубине, и лицо для меня становится прекрасным.
От этого тоже лицо её в моих глазах вечно меняется, вечно волнуется, как отражённая в глубокой воде звезда.
Я всегда чувствовал и высказывался вполне искренно, что она выше меня и я её не стою. Соглашалась ли она с этим — не знаю, во всяком случае, она ни разу не отрицала этого соотношения.
В последний же раз, во время ожидания трамвая на улице Герцена, стала вдруг очень ко мне нежной, очень! Она ночь не спала, а я ей стал говорить о дятлах, как они усыпляют песней детей, и ещё ей сказал о будущем, когда мы всем расскажем о любви.
Что ей понравилось, какую мою песенку она выбрала? — но когда я ей в этот раз сказал, что я просто смиренный Михаил, а она моя Госпожа, то она вдруг обернулась быстро и, глядя мне прямо в глаза, ответила: «Не говорите мне этого — мы равные люди!», то есть мы друг друга стоим.
Я её провожаю. Ждём номер 26 у остановки. Прислонились к стене. Уютно — улица стала нашим Домом.
Проходит трамвай. Содержание беседы:
— Давайте пропустим?
— Пропустим.
И дальше длится сказка Шахерезады.
И конец: больше трамвая не будет!
И пошли пешком.
Нужно всегда помнить и то, что я самый свободный в стране человек и мне с жиру можно думать о Песне Песней. Она же наряду со всеми находится в неволе, и надо ещё удивляться, что из-под тягости повседневного труда она находит силу взывать к Господу о ванне морской. Помочь такому человеку легче вздохнуть — вот что не стыдно назвать любовью. А Песня Песней есть прямо монашеский эгоизм.
Надо принять её письма к матери и научиться: вот это любовь! Так и себе надо, и если это сумеешь найти в себе, то всё остальное, и Песнь Песней, и ванна морская — само собой приложатся.
Лес завален снегом, но я не вижу фигурок снежных и, главное, не чувствую той прелести пустыни, как обычно. У меня гвоздь в голове, вокруг которого и собирается моя душа.
Помню, в далёкие времена, когда я расстался с невестой, собранная в одну точку мысль долбила мою душу, как дятел дерево, но мало-помалу в больное место, в пустоты стала собираться пустыня с деревьями, цветами, полями, лесами, морями. И я привык этим жить.
Так точно и сейчас вошло в мою душу нечто новое, и я старого не вижу и к новому не привык.
И в лесу не с лесом, и ночью не со своей Песнью Песней! Только уж когда сяду за стол и беру перо в руки, начинаю писать, и как будто пишу лучше, и голова крепче держится. Главная же перемена в сердце: там теперь как будто мастер пришёл, всё смазал, всё подвинтил, вычистил бензином, там теперь ничего не стучит, не хлябает. И у меня растёт даже уверенность, что всё будет к лучшему и никаких провалов не будет, потому что я её насквозь чувствую, и всё в ней мне отвечает, так что я всегда могу предупредить все своё лишнее и ненужное...
Та душа моя одинокая теперь закупорена. Прямо даже чувствую пробку счастья. Попов спросил меня, доволен ли я своим секретарём.
— Очень доволен, — ответил я.
— Умна? — спросил он.
— Умна, — ответил я. И больше друг другу ничего мы сказать не могли.
Между тем это «умна» было высказано по-разному. В моём смысле «умна» — это не логикой умна, а тем, что в мыслях своих она всегда исходит из личного переживания, напрягая свои силы не на то, чтобы высказать «умное», а на то, чтобы достигнуть чуда; сделать моё личное понятным для всех.
Этим, только этим умом я тоже силён, и, правда, на разных материалах жизни, но по существу тут-то мы как натуры и сходимся. Вот откуда и появилась моя «пробка счастья». Раньше надо было куда-то прорываться, чтобы кому-то сказать, а теперь это препятствие кончилось, теперь я всё ей могу сказать!
И вот почему в лесу теперь я мало вижу, вот почему ночью не о работе думаю: зачем всё это, если прямо с ней и можно о всём говорить. Трудность одна только в том, чтобы дождаться свиданья.
Моё прежнее «творчество» теперь мало того, что невозможно, оно и совершенно ненужно. И если оно теперь опять начнётся, то от нас двух: нам двум будет мало нас двух...
Боже, но как же трудно нам, таким, достаются на земле поцелуи! И как обидно устроено в природе, что там всё так просто сводится к продолжению рода! Вот из-за этого-то по всей правде и можно понять наличие на земле человека в любви, не зависимой от продолжения рода.
В романах («Крейцерова соната») убивают жену, противопоставляя родовой любви то какую-то «духовную», то какую-то «свободную». Но мне кажется — нет таких романов, чтобы с таким же волнением, с той же страстью и поэзией, что и в обычной родовой любви, создавался человек как Личность, и не бумажная, а в смысле «Слово становилось плотью».
Замечательно проходили дни нашего «пьянства», и особенно когда мы переписывали рассказ «Фацелия» и так и не могли его окончить, и не окончилось бы никогда это мученье, если бы, к счастью нашему, не испортилась машинка...
В то же самое время, ничего не делая, мы были глубоко убеждены, что заняты чем-то гораздо более серьёзным, чем дело.
И мы были правы.