Не надо думать, однако, что выход из стеснённого положения получится именно через «практику»: нет, сама эта практика есть не что иное, как фазис чувства в таком его выражении: «Любишь кататься, люби и саночки возить». И вот именно «люби!», потому что если по правде любишь, то любя и тащишь санки вверх.
Никак не могу представить В. за делом, упорно достигающую какой-то цели. Из её рассказов видишь её в состоянии постоянной затеи, вроде «школы радости»[13]
(в 1920 году), и тоже в постоянном романе. Но это, конечно, взгляд со стороны: ведь точно так и обо мне говорили, пока я не стал на свою полочку и не начал всех удивлять, потому что во мне признали человека, к которому никакие обычные мерки не применимы.14 марта.
Первый раз видел В. во сне. В торжественном зале я лежал на диване. Входит она, берёт меня за руку: «Вставай!» — приказывает. Я встаю, и мы под руку с ней куда-то идём.
Или я нездоров, или, может быть, так этому и быть: прошло как будто это напряжение, небывалое в моей жизни состояние, — и днём и ночью в теле пожар. Тогда всё время было «люблю». Немного грустно, зато проходит тревога и рождается свет тихой радости.
Хотя она и кичится передо мной практичностью и рассудительностью, но, по существу, так же, как и я, в порывах своих расточительна, щедра, до «всё или ничего». Взять хотя бы эти письма, которые она мне пишет: в них «всё» — и ни малейшей осторожности.
14 марта.
Мало ли какое сомнение тронуло голову ночью, тогда не можешь заснуть и начинаешь от нечего делать...
А у нас положено ведь всё говорить, и такие мы сами, что всё стараемся на себя больше и больше худого навалить: пусть знает такого, пусть любит такого, а хорошего-то всякий полюбит.
— Всё, всё говорите, до конца!
— Если до конца, то вот этой ночью было мне худо от мысли, могу ли я теперь, как раньше, стать с глазу на глаз с природой — я один и природа — и сказать: «Да будет воля Твоя».
Она так была ужалена этим, что залилась слезами, съехала с дивана на ковёр, повторяя: «Старик, старик, десять лет тому назад надо было нам встретиться, не понимаешь, старик!..»
Удар мой пришёл ей прямо в сердце: она же и есть моя муза, она сама поэзия, и
— Старик, старик!
Мне пришлось опуститься с дивана самому на ковёр...
Она права: в моих словах выражался мой страх перед новой жизнью, и больше ничего.
Вся моя поэзия была как призыв: приди, приди! И вот она пришла, та самая, какую я знаю, лучше той прошлой женщины с какой-то неведомой планеты (Невесты). Так зачем же теперь-то мне обращаться к пустыне и вызывать оттуда на помощь поэзию: она со мной теперь, поэзия, я достиг своего...
Но как же мне было и не отступить? До 13 марта она не говорила ни «да», ни «нет». Её можно было целовать — это да. Любите? — она отвечала «нет», но и это не было «нет». Она разъясняла, что «нет» относится к её личному глубокому небесному пониманию земной любви, а так — она почти готова.
И вот, имея только это «почти», я из-за глупости Аксюши вступил с Е. П. в борьбу за свободу и нанёс ей почти смертельный удар. Моё положение было очень трудное. Я был на пути русалочьем: идти без конца... И вдруг под влиянием Аксюшиного письма (не могу понять, чем это письмо подтолкнуло!) крепость хоть и не пала, но стала моей крепостью, вошла в её состав, и оба мы с ней твердыня в борьбе с жалостью.
13 марта было знаменательным днём: В. сожгла все свои корабли, все долги, вся жалость полетела к чертям. Любовь охватила её всю насквозь, и преграды оказались фанерными. Всё рушится. За ужином мы всё объявили Аксюше. Она с виду была спокойна и обещала хорошо служить. Но когда я, проводив В., вернулся домой, бедный «Вася» рыдал в истерике. Взглянет на Боя, и зарыдает, взглянет — и зарыдает. Я ухаживал, мочил голову, давал валерьянку, а сам внутри ничего не чувствовал, я связан личным чувством, я прав...
Сегодня пойду к матери В. во всём повиниться и попрошу её благословения.
Есть такое право у всех живущих на земле существ, без которого сама жизнь на земле становится бессмыслицей. И даже больше, бессмыслицей становится и сама небесная жизнь... Без дрожжей такого счастья в мире остаются только страдания и жалость с обманом. Нельзя ли сказать, что жалость есть