21 марта.
Сколько раз я повторял в своих писаньях, что я счастлив. И они теперь меня об этом допрашивают, не понимая того, что своим заявлением «я счастлив» я отказывался от дальнейших претензий на личное счастье, что я в нём больше не заинтересован, я ничего не домогаюсь. Отрекаясь от этого личного счастья, я движусь духовно в творчестве. Моё творчество и есть замена счастья: «там» всё кончено, всё стоит на месте, я «счастлив»; здесь, в поэзии, всё движется, я самый юный писатель, юноша, царь Берендей. Рождается сказка вместо жизни, вместо личной жизни — сказка для всех. И вот тогда при отказе от себя возникает любовь ко всякой твари.
Что же, разве это не путь человеческий, прекрасный?
Но пришла она, и «то» стало болотом, и все мои зайцы побежали к ней, и птицы полетели, и все туда, туда! И мне стало всё равно, куда ехать — на север, на юг, везде хорошо с ней: она причина моей радости и на севере и на юге.
Решено, что мы уезжаем. А куда? — на север хорошо, и на юг хорошо, нам везде хорошо. А жить будем в одной комнате.
Болезнь Павловны. С утра начались рыданья. Прощается с Аксюшей, хочет умереть. А когда я к ней с упрёком: «Хочешь мир творить, а вот: это ведь не в себя, а в меня!» Она отвечает: «Ничего, ты сильный, ты переживёшь!»
...Вызвал двух психиатров: ничего страшного нет. Всё бросил и один уехал в Загорск.
22 марта.
Живу один в Загорске. Был на вечерней прогулке, и такая меня тоска охватила, и впервые было так безучастно в природе; на закате месяц выходил бледный, большой и словно отворачивался, и так все-все, — облака, снег, следы зверей даже чем-то противны: столько лет занимался такой глупостью. А дома — патроны, ружья: нужно же было на детскую шалость тратить столько времени. И так всё от меня отвёртывается, или я сам отворачиваюсь... Вся жизнь собралась в одной-единственной точке, и раз я от неё оторвался, то вокруг нет ничего, и я сам будто сосланный. А поди я с В., как бы он запрыгал, заиграл, бессовестный месяц!
— Погоди, погоди, — говорил я ему, — вот придёт день, посмотрим, как ты запляшешь, когда я покажу тебе Лялю.
Свет весны всю душу просвечивает и всё, что за душой, — и рай, и за раем, дальше, в такую глубину проникают весенние лучи, где одни святые живут... Так, значит, святые-то люди от света происходят и в начале всего, там где-то за раем, только свет, и свет, и свет. И от этого райского света вышла моя любовь. Кто может отнять у людей свет зарайских стран? Так и любовь мою никто не может истребить, потому что моя любовь — свет. О, как я люблю, о, какой это свет!
Я иду в этом свете весны, и мне вспоминается почему-то свет, просиявший в подвале сапожника, хорошего человека, приютившего ангела. Когда просиял ангел — просиял и сапожник[15]
.Но почему же мне в свете весны теперь приходит в голову этот свет в подвале сапожника? Перебрав всё в своей душе, я вдруг увидел это всё как бы просиявшим и понял: я — это как сапожник — хороший человек, приютивший наказанного ангела, и этот свет мне только за то, что я не плохой, и тоже приютил у себя ангела, и помог ему, когда он страдал от воплощения в человеческий образ. Как он ужасно страдал! И я пожалел его, и приютил, и за это дана мне такая любовь, этот божественный свет. Кто может отнять его у меня?
Письмо (Чем люди живы). «При первом свете выхожу на Каменный мост, направляюсь пешком на Северный вокзал и, глядя на Кремль, вспоминаю твои слова: «Никогда не устаю смотреть на Кремль!» Я тоже смотрю и не устаю думать о тебе и в согласии с тобой приводить в порядок свой внутренний мир.
Сегодня я почему-то считаю себя хорошим человеком, похожим на того сапожника, который пожалел наказанного Богом ангела, страдающего в человеческой плоти. Помнишь этот чудесный свет, доставшийся сапожнику, когда его подмастерье превратился в ангела?
Смотрю на кремлёвские главы, освещаемые первоутренними лучами весеннего солнца, и думаю: откуда же этот дивный свет, если мой подмастерье ещё вместе со мной шьёт сапоги?