Самое близкое повествование Мамина мне — это «Черты из жизни Пепко», где описывается «дурь» юности, и как она проходит, и как показывается дно жизни
, похожее на дно мелкой городской речки: среди камешков лежит чайник без носика, эмалированная кастрюля с дырочкой и всякая дрянь.Когда показывается — является оторопь от такой жизни, и мучительная «дурь» становится так хороша, и хочется вернуть её себе. Делаются серьёзные усилия, и «дурь» становится действующей силой, поэзией писательства.
«Пепко» есть свидетельство, что Мамин — настоящий поэт, независимый от внешних условий.
21 января.
Не верь, что свободен от ненужного чувства, если даже обнажится дно души: это временное, а душа снова наполнится. Сегодня впервые только начало показываться равнодушие — и вот это начало есть начало конца и начало обычной свободы.Только вижу по этому примеру, как же мало взял я у жизни для себя, как дал этому чернильному червю насквозь иссосать свою душу.
Это была женщина не воображаемая, не на бумаге, а живая, душевно-грациозная, и я понял, что настоящие счастливые люди живут для этого, а не для книг, как я; что для этого стоит жить и что о нас говорят потому, что мы себя отдали, а о тех молчат, потому что они жили счастливо: о счастье молчат.
И вот захотелось с этого мрачно-насиженного трона сбежать.
Как прыжок косули в лесу — прыгнет, и не опомнишься, а в глазу это остаётся, и потом вспоминаешь до того отчётливо, что взять в руки карандаш и нарисовать. Так вот пребывание этой женщины в моей комнате: ничего от неё как женщины не осталось,— это был прыжок... Но как счастливы те, кто не пишет, кто этим живёт.
В этот день впервые появляется в дневнике одумка: «А и вполне возможно, что это был соблазн, что это путь не к себе, а от себя».
Это запись о привычной «свободе», которую писатель считает высшим благом и от которой, однако, его тянет, как с трона, сбежать...
22 января.
Вчера была вторая встреча с новой сотрудницей. Валерия Дмитриевна. Фамилии не знаю.
Вот и вся запись обо мне. Я же записываю в этот день так: «Во время моей болезни М. М. звонил мне, выражая сочувствие, и непременно просил прийти. Шла я с двойным чувством — отталкивания и надежды. Надо признаться — неприятно было, что в больших пустоватых комнатах будут заметно-уродливы мои забинтованные ватой ноги.
М. М. собирался с сыном на охоту. Это был новый для меня человек: несколько растерянный, неряшливо одетый, добродушный, весь открытый. Усадил, рассказывал про охоту, напал на любимую тему о «родственном внимании», и неожиданно сказал:
— Вот мы вас летом к своей компании... будем жить в палатке, научим охотиться, правда, Аксюша?
— Конечно, — ответила сияющая Аксюша, — только вот как Павловна посмотрит?
— Да, это верно, — помрачнел М. М., — что делать-то? — обратился он к сыну-охотнику.
— Присоединим по дороге, — ответил сын, скупой на слова.И они уехали.
Я осталась одна с машинкой и рукописями. Аксюша принесла мне почтительно на подносе чай, но на этом церемония окончилась: она уселась рядом, и я должна была выслушать её историю. Она родственница Павловны, жила в деревне, в большой нужде, теперь выписана к М. М., когда тот задумал жить отдельно от семьи в Москве. И вот она за ним «ходит».