Читаем Мы с тобой (Дневник любви) полностью

-- В таком случае, как же не подумать, что теперь англичанам вы сочувствуете тоже из ненависти?

-- А разве вам это нравится?

-- Нет, но я физическое место человека люблю -- растительность, ландшафт, особенно язык и народ, его творящий. Я за это стою, а не из любви к Сталину.

14 января. В ту войну 1914 года у нас каждого в личном своем деле брала оторопь. Мы думали, что личное дело наше надо бросить и ход событий потом укажет, что нам делать. Теперь же, напротив, каждый в личном своем деле от хода событий не ждет перемен и держится за свое личное дело, как за последнюю реальность. Вот почему, несмотря на надвигающиеся события. Разумник Васильевич разбирает мой архив.

Вот почему на завтра назначил я встречу с новой сотрудницей вместо отступившей Клавдии Борисовны.

Вся страна сейчас сидит на картошке, кроме армии, живет впроголодь и мечтает о своем угле... Но есть же где-то в глубине еще люди? По-видимому, есть! Из Рязанского края приходят торфушки в домотканой одежде, бородачи со своим выражением...

Голодный повар

"16 января. Минус 49В? с ветром с утра. Устроил "смотрины" новой сотруднице. Ее зовут Валерия Дмитриевна. Посмотрели на лицо -- посмотрим на работу. В свете этом опять встала боль с такой силой, что почти всю ночь не спал".

Вот и вся запись нашей первой встречи. Моего выражения лица (даже торфушки его имеют!) Михаил Михайлович не заметил. Самое приглашение меня было лишь "маневром" его романа с "сиреной". Больше того, холодным внешним зрением Пришвин увидал во мне только недостатки наружности. Пришвин легко записывает вслед за Разумником Васильевичем обо мне: "поповна". Впоследствии, любящий и потому возмущенный собою, Михаил Михайлович выскабливает в рукописи дневника "ужасное" слово, которое я сейчас восстанавливаю по памяти.

Моя же запись о первой нашей встрече и событиях, ей предшествовавших, такова: "Борис Дмитриевич Удинцев, старинный друг, зная трудную мою жизнь, хотел устроить мне работу у Пришвина над его дневниками. Он ручался за меня, "как за себя", но Удинцева Михаил Михайлович видел тоже впервые -"маминская комиссия" Литературного музея приехала просить его выступить с докладом.

Был в тот вечер у Пришвина Удинцев вместе с В. Ф. Поповым, нашим общим другом -- юристом и секретарем музея К. Б. Суриковой.

-- Юродивый,-- сказал Удинцев,-- и этим прикрывает богатство, опасное по своей самобытности в наше время.

-- Себе на уме,-- решил скептик Попов.

-- Не понимаю его,-- заметила осторожно Сурикова.-- Но вот одно: хитрец всегда говорит с оглядкой, а у него я этого, как ни старалась, не заметила.

Суриковой было поручено меня сговорить, и я была очарована изяществоми тактом этой женщины. Но Клавдия Борисовна сама заинтересовалась работой, и мне было ею по телефону деликатно отказано.

Я, пожалуй, обрадовалась отказу -- боялась! Мне представлялась какая-то блестящая свободная жизнь писателей -- баловней судьбы, совсем не похожая на знакомую мне жизнь загнанных лошадей -- средних русских интеллигентов.

Но соблазн был так велик: вырваться из плена, в который я была взята жизнью в последние годы, жить с матерью и заботиться о ней! И как страстная, тайная, невыполнимая мечта -- найти по душе работу... В какую щель я была загнана, как мало мне, в конце концов, было надо, и к этому малому, казалось, открывается дверь.

В воображении стояла книга Пришвина "Жень-шень" -- единственная порадовавшая меня за последние годы. (Правда, я почти не читала тогда новую литературу.) И вот узнать ее автора, вместе работать, найти, может быть, равную дружбу, без жалости, без компромиссов... И хорошо, что он старый семейный человек, что на голодную душу я не запутаюсь вновь со своей женской податливостью.

И вот, после долгого молчанья, Удинцев срочно вызывает меня на деловое свиданье к Пришвину.

16 января 1940 года был самый холодный день самой холодной московской зимы. Именно этот день погубил в нашей полосе все фруктовые деревья. На улицах стояла густая морозная мгла, сквозь ее волны огни встречных машин проплывали, как светящиеся рыбы, и как рыбы скользили мимо дрожащие тени людей, будто шли мы по дну океана.

На Каменном мосту при ветре калоши Бориса Дмитриевича замерзли, не сгибались и, отделяясь от ботинок, на каждом шагу зловеще стучали ледяшками о мостовую. У меня ноги начали неметь, но калоши передо мной продолжали мерно стучать, и я не решалась покинуть малодушно своего спутника.

Недавно еще я удивлялась этому новому дому, выросшему напротив Третьяковской галереи, не зная, что это дом писателей и что я туда скоро попаду. Но сейчас ни дом, ни нарядный лифт, ни стильная "павловская" передняя, ни голубой кабинет со старинной мебелью красного дерева не производили на меня впечатления: я сидела напротив хозяина еле сдерживая лязг зубов от озноба. Колени мои прыгали под столом.

Перейти на страницу:

Похожие книги