Полковник Алексеев, естественно, в прокурорских попойках не участвовал. Между ментами и следаками из прокуратуры сложились нездоровые отношения взаимного неприятия и антагонизма. И когда Алексеев из самых благих побуждений попытался пристроить Хилю в прокуратуру, он обратился, по неведению, непосредственно к товарищу Приходько.
Приходько молча рассматривал документы Рахили Самуиловны Шпак, а потом долго, не мигая, смотрел в глаза оробевшего полковника Алексеева.
— Что же ты, Алексеев, врешь, что девка хорошая и такая вот отличница, если она — махровая еврейка?
— А чо, евреи не люди, а? — попытался дерзить Алексеев. — Поймите, я ее даже на детство посадить не могу. Куда я Манохина дену? Уволить его нельзя, он — ветеран. Да и работу он знает, может и прикрикнуть, и ухи надрать при случае. Не могу я девчонку послать вместо него по подвалам клей нюхать!
— Я, пока живой, ни одного еврея, даже бабу ихнюю в прокуратуру не допущу! — ткнул пальцем Приходько назад себя, прямо в портрет Дзержинского.
— А чо, Феликс-то железный тоже был того? Еврей? — опешил Алексеев.
— Не знаю, я с ним не пил, — пошутил Приходько.
— Жалко девчонку, пропадет она с этими колото-резаными бытовухами, ей бы в аспирантуру. Ну, хотя бы в ОБХСС взяли! Так мест там нет, все чо-то туда нынче рвутся. А какая она башковитая! Все бумаги в порядок за неделю привела! Проверка из управления назад себя упала!
— Раньше надо было думать! Ишь, в прокуратуру навострилась! Ладно, я не какой-нибудь там сионист, приду как-нибудь, посмотрю на нее.
Хиля и не подозревала о своих попытках просочиться в прокуратуру. Ей и в отделе было хорошо, а иногда даже весело. Особенно, когда ребята садились за последний стол у окна выпивать после дежурства. Они рассказывали разные забавные истории, которые им сообщали подследственные, и дружно хохотали. Хилю не приглашали и водки не наливали, но не потому, что она была еврейкой, а потому что полковник Алексеев пообещал им чего-то там оторвать, если они начнут ее клеить. Иногда с проверкой появлялся и Приходько. Он так пристально рассматривал Хилю, что она не знала куда деваться. Он пыхтел и с сожалением шептал Алексееву: «Да, Алексеев, не дурак ты, полковник! Я бы и сам с такой с удовольствием записался бы в евреи, как ты!» А записной еврей Алексеев суетливо стряхивал окурки со стола и подсовывал стул растроганному прокурору. «Ну, так что? Возьмете?» — каждый раз с надеждой спрашивал он, но непреклонный прокурор только вздыхал, пялился на Хилю и шепотом поражался коварству еврейской нации.
И Хиля все продолжала работать в отделе, хотя Алексеев почти каждый месяц грозился перевести ее в прокуратуру, если она только вздумает закрутить тут шуры-муры. Но у Хили и без этого работы хватало. А если серьезно, то в то время вокруг нее рушились стенки, ограждавшие ее от жизни. Даже не стенки, а железобетонные стены, возводимые вокруг нее с младенчества заботливыми мамой и бабушкой. Впрочем, Хиля помнила, что эти стены не помогали ей когда-то давно в детстве в начальной школе, это уже ведь потом ее перестали дразнить. Стены не задерживали и косых взглядов, в которых Хиля читала боязливое любопытство напополам с брезгливостью. Но теперь эти стены были не нужны ей вовсе. Ветер бил ей в лицо, с каждым днем она чувствовала себя в отделении еще больше своей, все более нужной когда-то таким далеким от нее милиционерам. Это было здорово! Все чаще парни, вбегая в комнату, запросто кричали: «Хилька! Где ты? Выручай! Тащи вчерашнее дело и всю экспертизу!» Так же уверенно и спокойно чувствовала она себя только когда-то очень давно, когда у нее была такая милая, большая подруга, она даже помнила ее имя — Клава. И вот теперь, спустя столько лет, Клавино лицо всплывало из рек забвения, и сердце обжигало волной острой боли. Лицо это было живым и почти осязаемым, совсем не таким, как на выцветшем газетном фото, вставленным бабушкой в рамку с фотографиями родственников из Бердичева. Каждую субботу осмелевшая в перестройку бабушка ставила перед этой рамкой тонкие свечки в крошечных блюдцах и в их свете читала нараспев старинную антисоветскую литературу на идиш. Когда у Хили не было дежурства, она сидела с бабушкой по субботам и очень надеялась, что бабушкина вечерняя молитва дойдет и до девочки с пшеничной косой, принесет довольство и спасение в грядущую и все последующие недели, а главное, ободрит и утешит ее в горе. Со своей работы Хиля вынесла глубокое убеждение, что нет ни одной женщины, у которой бы не было горя. А если пока еще не было, так это только вопрос времени.