Вечером в пятницу, мой последний день дома, мама вошла ко мне в комнату. Я набрасывала план главы для работы по средневековой экономике. Это был чистый театр: смотрите, как я усердно тружусь! Все отдыхают, а я – и тут меня отвлекла птица за окном – красный кардинал, который зло кидался на прутик, я только не успела понять из-за чего. В Калифорнии нет кардиналов, и штат от этого не выигрывает.
Шорох у двери заставил мой карандаш подпрыгнуть снова.
– Ты знала, что в Утопии все-таки есть войны? И рабство? – спросила я маму.
Нет, она не знала.
Некоторое время она просто бродила по комнате, расправляла постель, переставляла камни на комоде – в основном жеоды, вскрытые, как яйца Фаберже, чтобы видны были хрустальные внутренности.
Это мои каменюки. Я находила их в детстве, когда мы выбирались на карьеры и в лес, и раскалывала молотком или просто швыряя из окна второго этажа на дорожку. Но выросла я не в этом доме, и эта комната не моя. С тех пор как я родилась, мы переезжали трижды, и в этом месте родители осели, только когда я уехала учиться в колледж. Мама говорила, что пустые комнаты старого дома нагоняют тоску. Нельзя оглядываться назад. Наши дома, как и наша семья, уменьшались: каждый следующий мог уместиться в предыдущем.
Первый был за городом – большой фермерский дом, а при нем двадцать акров кизила, сумаха, золотарника и ядовитого плюща; лягушки, светлячки и бродячая кошка с глазами круглыми, как луна. Я помню не столько дом, сколько амбар, и помню не столько амбар, сколько ручей, и не столько ручей, сколько яблоню, по которой мои брат и сестра лазали к себе в спальни и обратно. Я на нее залезть не могла, потому что не доставала до нижней ветки, и года в четыре поднялась наверх по лестнице, чтобы по дереву спуститься. Я сломала ключицу, а могла бы убиться насмерть, сказала мама, что было бы правдой, упади я с самого верху. Но я пролезла почти весь путь вниз, чего, похоже, никто не заметил. Что ты поняла? – спросил отец, и тогда я не нашлась с ответом, но теперь мне кажется, урок состоял вот в чем: твои неудачи всегда будут значить больше, чем твои успехи.
Примерно тогда же я выдумала себе подругу. Я дала ей половину своего имени, ту, что сама не использовала, – Мэри, и кое-какие частицы своей индивидуальности, в которых тоже не испытывала острой нужды. Мы проводили вместе много времени, пока не настал тот день, когда я пошла в школу и мама сказала мне, что Мэри пойти не сможет. Это был тревожный знак. Как будто мне сказали, что в школе я не должна быть самой собой, в целом виде.
Не зря предупредили, как выяснилось: главное, чему учат в детском саду, – запоминать, какая часть тебя в школе допустима, а какая нет. Чтобы вы понимали, в детском саду вам полагается гораздо, гораздо больше времени молчать, чем говорить, даже если всем гораздо интереснее слушать тебя, чем воспитателя.
– Мэри может посидеть дома со мной, – предложила мама.
Такая неожиданная хитрость со стороны Мэри была еще тревожнее. Мама не слишком-то ее любила, и как раз эта нелюбовь и составляла главную привлекательность Мэри. А тут я увидела, что мамино отношение к Мэри может измениться. Вдруг она возьмет и полюбит Мэри больше, чем меня? Посему, пока я была в школе, Мэри спала в дренажной трубе возле дома – прекрасная никто, а потом в один прекрасный день просто не вернулась домой, и по семейной традиции о ней больше не говорили.
Мы покинули фермерский дом, когда мне пошел шестой год, летом. В конце концов город накрыл его, унес строительным приливом, и теперь там сплошные тупики с новыми домами и никаких полей, амбаров и фруктовых садов. Но это произошло намного позже, чем мы съехали и переселились в дом-солонку[2] рядом с университетом, вроде бы для того, чтобы отец мог ходить на работу пешком. Именно об этом доме я думаю как о родном, а вот для моего брата это первый, фермерский; когда мы переезжали, он закатил истерику.
У “солонки” была крутая крыша, на которую мне запрещалось лазать, дворик и мало комнат. Моя спальня была по-девичьи розовая, с клетчатыми занавесками из “Сирс”. Но однажды, когда я ушла в школу, дедушка Джо, папин отец, выкрасил ее в голубой цвет, меня даже не спросив. “Комната как розочка – ночью прыгаешь как козочка. Комната как василек – ночью спишь как сурок”, – сказал он в ответ на мои протесты, видимо, питая иллюзию, что мне можно заговорить зубы стишками.
А теперь мы существовали в третьем доме, где были каменные полы, высокие окна, врезные лампы и стеклянные шкафы – воздушный геометрический минимализм, никаких ярких цветов, только песочный, овсяный и слоновой кости. Три года спустя дом оставался до странности голым, как будто бы в нем никто не планировал обосноваться надолго.