Пальцы сапёра окостенели, их мучительно ломило. Когда руки совсем теряли чувствительность, он отогревал их подмышками, засовывал под рубаху, а потом опять окапывал снег у мины, кропотливо и упрямо. Так проработал он до сумерек. К ночи стало морозней, тёмное небо густо вызвездило, копать стало труднее.
Его товарищи не вытерпели, нарушили уговор: они пришли к нему с котелком горячих щей, с флягой спирта, с куском заботливо отогретого на костре, пропахшего дымом хлеба.
Но он есть не стал. Он не мог есть. Кусок не пошёл в горло. Все его силы, всё его внимание были сосредоточены на этом проклятом красном блине, теперь уже почти подкопанном, лежавшем на каких-то столбиках мёрзлой земли. Он не чувствовал ни голода, ни холода, ни усталости. Он глотнул только спирта, не почувствовав даже его вкуса, закусил хлебом и сейчас же сердито отогнал всех от танка.
Дождавшись, пока товарищи отошли, он снова лёг на шинель и приник к мине.
Он проработал так четырнадцать часов. Уже стихла метель, облака затянули небо, пропали звёзды и лес зашумел протяжно, добродушно, по-весеннему тревожно и звонко, когда у костра увидели, что из-под горы медленно, шатаясь из стороны в сторону, поднимается человек в наброшенной на плечи шинели.
Харитонов нёс за ручку разряжённую мину-тарелку, бросил её у костра, хрипло сказал танкистам:
- Заводи, можно.
И тут же упал без чувств на руки товарищей.
Много интересных историй рассказывали о нём сапёры, сидя вокруг коптюшки в подвале одного из домов «подполковника», под Ржевом. Сам же он во время этих рассказов сосредоточенно строгал, весь поглощённый работой, и когда ложка была готова, обтёр её осколком стекла, пополировал о полу шинели, полюбовался и протянул мне:
- Возьми на память. Пригодится… Всё, что они тут рассказали, - было, случалось. Всякий на свой манер воюет. Только чего об этом писать… Мне и самому-то надоело всё взрывать да разрушать, да уничтожать. По хорошей работе душа тоскует, руки чешутся. Верите ли, каждую ночь во сне то стену какую на доме кладу, то бетон в формы заливаю, то арматуру вяжу. Поскорее бы уж весь фашизм рвануть к чертям да за настоящее дело взяться…
…И вот он стоит в этом просторном зале, полном солнечного света и тонкого пения работающих турбин, взволнованный, озабоченный, напряжённый. Он прислушивается к ровному гудению новой машины, как мать к первому крику ребёнка, и в его серых глазах, растроганно глядящих из-под русых кустистых бровей, большое, настоящее человеческое счастье.
В мгновение, когда запела последняя из трёх вновь поставленных турбин на возрождённой из пепла станции, этот человек брал реванш за пять лет тягостной разрушительной работы, за те страшные минуты, что он пережил, взрывая днепровскую плотину, за тяжёлые часы, что он пролежал рядом с миной у танка, за взрывы прекрасных жилых домов, именовавшихся на фронтовом жаргоне шпалами «полковника».
А сколько ещё впереди работы для пытливого, неугомонного ума, для жилистых, умелых, не знающих устали рук, так стосковавшихся по настоящему делу!
МОГИЛА НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА
Разъезжая после войны по освобождённой Европе, я не раз видел на просторах столичных площадей, на красивых холмах пригородов могилы-памятники неизвестным солдатам. Неугасимые электрические светильники днём и ночью горели над ними. Чинные садовники в франтоватых униформах подстригали возле них пышные газоны. Няни в накрахмаленных чепцах пасли рядом надушенных, разряженных, завитых младенцев. Декоративное великолепие этих шикарных могил невольно вызывало мысль о том, что, наверное, очень неуютно лежится в них бедному солдату, неизвестная мать которого, лишившись кормильца, вероятно, умерла от голода, а жена, если и выжила, то, может быть, пошла нивесть по какому пути, для того чтобы прокормить его осиротевших детей.
Нет, не эти лицемерно великолепные саркофаги, украшающие столицы капиталистических государств, вспоминаются мне сейчас. Не о них будет речь. Я расскажу вам, товарищи, о могиле неизвестного солдата, которую видел я летом 1944 года на выезде из старинного украинского городка Славуты под старым развесистым клёном, растущим на холме над развилкой дорог. Не искусством ваятеля пли мастерством зодчего, не тяжёлым великолепием мрамора, гранита и бронзы привлекал людей этот земляной холмик, любовно обложенный зелёным дёрном. Стоял над ним тогда всего только невысокий дубовый обелиск. На обелиске не очень искусной стамеской сельского столяра была вырезана несколько необычная надпись: «Погребён здесь неизвестный героический красноармеец Миша. Погиб за Родину, за товарищей в проклятом гросслазарете. Мир доблестному праху твоему».