— Нет, милый мой, поднимай повыше, — лукаво улыбнулся Страшила нарисованным ртом. — Я уже до министра дослужился… Две изумрудные звезды имею. Причём, заметь, без протэкции, исключительно своими родными иголками и булавками. Да-с.
Дровосек вдруг застыл, мигнул испуганно, но скоро лицо его распахнулось на две половинки широчайшей улыбкой; казалось, что от лица и глаз его посыпались искры. Сам он сгорбился, сложился, потускнел… Его чемоданы, узлы и ящички оплыли и расселись… Длинный нос жены стал еще длиннее; Нафанаил вытянулся во фрунт и судорожно застегнул все пуговки своего мундира…
— Я, ваше превосходительство… Очень приятно-с! Друг, можно сказать, беззаботной юности и вдруг вышли в такие вельможи-с! Хи-хи-с.
— Ну, полно! — поморщился Страшила. — Для чего этот тон? Мы с тобой давние друзья — и к чему тут это чинопочитание!
— Помилуйте… Что вы-с… — захихикал Дровосек, еще более складываясь. — Милостивое внимание вашего превосходительства… вроде как бы живительный порошок… Это вот, ваше превосходительство, сын мой Нафанаил… жена Луиза, мигунья, некоторым образом…
— Экий ты, право, сделался угодливый, — с досадой произнёс Страшила. — А ведь прежде ты совсем иначе со мной держался.
— Виноват-с, — согнулся в поклоне Дровосек. — Прежде мы к стыду своему не знали-с…
— Ну а сердце-то твоё как? — спросил Страшила, пытаясь вернуть разговор в дружескую ноту. — Не жалуешься?
— Не извольте беспокоиться! Стучит-с, — Дровосек аккуратно ударил себя ладонью в худую гулкую грудь. — Вот не поверил в ту пору в мудрость вашего превосходительства, выпросил себе никчёмную вовсе в хозяйстве вещь…
— Что ж ты, друг милый, о сердце своём так пренебрежно отзываешься? Ведь кабы не оно, пожалуй, и семьёй бы не обзавёлся. Разве нет?
— Со всех сторон вы правы, ваше превосходительство господин министр, — умильно зачастил Дровосек, упорно не замечая страдающую гримасу на лице Страшилы. — Только ведь вы в мудрости своей силу ума преумножили, посредством чего в люди вышли, поднялись до высот, нам простым смертным недоступных… А сердце… Что сердце? Ни прибытка от него, ни пользы-с.
— Ну, как же?.. — слегка растерялся Страшила. — Семейное счастье, оно, брат, не последнее дело. По себе сужу. Я-то ведь всё один, половинку свою так и не нашёл. Торчит она где-то по сию пору на неведомом поле, ворон пугает.
— Экая печаль, ваше превосходительство! — вскричал Дровосек. — Зато каких сияющих высот вы достигли в служении, так сказать, отечеству на ниве, так сказать, процветания… Две звезды опять же-с… Мундир не чета нашему… Позвольте к ручке приложиться, исключительно из уважения к вашей мудрости-с…
Страшила хотел было возразить что-то, но на лице у Дровосека было написано столько благоговения, почтительности и слепящей глаза подобострастности, что министра за малым едва не стошнило прелой соломой. Он отвернулся от друга и подал ему на прощанье мягкую руку в замшевой перчатке.
На деревню бабушке
Устька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к дворцовому столяру, в ночь под очередную годовщину Явления Великого и Ужасного не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли на площадь наблюдать праздничные фейерверки, он нашарил в хозяйском столе бутылёк с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, принялся писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на тёмный портрет Гудвина, по обе стороны которого тянулись полки со столярным инструментом, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.
«Милая бабушка, Гингемия Макаровна! — выводил он. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с праздником Явления и желаю тебе всего от создателя нашего Гуррикапа. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня одна осталася».