Рука, полезши в карман за сигаретами, наткнулась на сложенный вдвое путеводитель по Пушкинским Горам. Игорь вспомнил, как ночью, на ощупь, нацарапал на нем продиктованные Аурой цифры телефонного номера ее родителей, и остановился под фонарем, взглянул на кособокую надпись. Плотную, глянцевую бумагу тут же, вмиг, усеяли мелкие линзочки дождевой воды. Под глазами засвербело, и Золотов, чтобы избавиться от унизительного чувства острой к себе жалости, скомкал путеводитель и стал искать урну, которой поблизости не оказалось, но которая, впрочем, ничуть и не помогла бы: номер слишком прочно отпечатлелся в памяти. Одиночество, дикое одиночество в пустом и чужом праздничном городе с новой, повышенной остротою почувствовалось художником. Он подумал, что следует завтра же, с рассвета, в один присест, все равно как, сделать работу и уезжать отсюда к эдакой матери, но вместе и подумал, что вряд ли план выполним, ибо такие усталость и безразличие ко всему навалились на Золотова, что дай ему Бог добраться до гостиницы, а там он рухнет на кровать и не встанет, может, и неделю.
На скамейке у входа, в своем канареечного цвета веселеньком плаще, намокшем под дождем, точно крылья Серафима, сидела Ирина. Она поднялась навстречу мужу, уткнулась в его плечо, заплакала. Игорь обнял ее, попытался успокоить, гладил по голове, но она только сильнее плакала: ты один? Нет, правда, ты — один?! Один, шептал Золотов. Я совершенно один. Совершенно.
Через полчаса Ирка, красивая, во всеоружии макияжа, с влажными от дождя волосами, сидела с Игорем за столиком гостиничного ресторана. Ты так странно говорил со мною по телефону. Мне показалось: что-то случилось отвратительное, оправдывалась она. Игорь разливал вино, мерзкий провинциальный «рубин», и счастливо улыбался. Сейчас, впервые за долгие месяцы, Золотову стало почти хорошо: тепло, уютно, — и эта женщина рядом, на которую все мужики восхищенно оглядываются и которая любит Игоря всякого, такого, каков он есть: звонок не звонок — все возможно объяснить, все в конце концов прощается! — эта женщина рядом вселяла в душу покой и умиротворение. Слишком требовательная Аура была давно, Ауры не было, Аура действительно просто приснилась. Как Серафим. Настало пробуждение, и весеннее утреннее солнышко радостно бьет в окно.
Игорь уже дремал, но, когда Ирина, вдоволь наплескавшись в ванной, скользнула под одеяло, прижалась — ощутил бедром свежую колючесть под животом жены, и дремота отлетела. Я соврала, что у нас не работал телефон. Меня три дня не было дома, и Ирина снова зарыдала, задрожала, задергалась. Опять аборт! Третий аборт от него. Надо же так сложиться, что те нечастые случаи, когда они с Ириною занимались любовью, буквально через один заканчивались беременностями! А беременности — соответственно — абортами. Отвращение к операции, пережитые страх, боль, унижение — Золотов понимал жену и искренне ей сочувствовал — выплакивала сейчас Ирина, но и Ауру, угаданную за шесть сотен километров, но и свою, пока летела сюда, ревность, а, главное, все же — потребность в ребенке, потребность в каком-то, наконец, покое, устойчивости, во всем, чего Золотов покуда не решался ей дать, опасаясь за собственную свободу, а может, не находя смысла в продолжении себя; желание продлить лежащую рядом с ним женщину вообще не приходило в дырявую душу Золотова.
Но сегодня — сегодня особая ночь, особенная, и Золотов решился пообещать Ирине ребенка. И даже пожалел, что из-за ее операции не может приступить к реализации обещания тут же, чтобы завтра некуда было отступать. Золотову показалось: именно сегодня, именно этой ночью определяется, выходит на финишную прямую его жизнь, что не случится в ней больше перемен крутых: только плавные, медленные, текущие вместе со временем — вперед и немного вверх. А потом — вниз. Перспектива получалась в значительной мере грустная, однако покойная. Но сколько же можно ждать чего-то, на что-то надеяться! Нет, художник окончательно положил считать нынешнюю свою жизнь не временным эпизодом, но