Мне осталось не так долго. Я хотел бы что-то сделать. Успеть. Здесь я имею максимум — и все равно занимаюсь не Наукой. Налаживаю их с Идеологией отношения. Не налажу никогда: невозможно в принципе. Это — если даже вынести за скобки мелочи. Туалетную бумагу. Сейчас их любят выносить за скобки. Считается хорошим тоном. Думаю — не без влияния Органов. А мелочи калечат вернее лагерей. Я ничего не хочу выносить за скобки. Даже их. Может быть — именно их. (Мелочи? Лагеря?) А я? удивилась Лика. А Театр? И сама не заметила, как, отстраненная на несколько месяцев от его повседневности, его реальности, снова назвала Театр с большой буквы. Ты будешь заниматься где-нибудь в Нью-Йорке своей наукою, а я,
Многочисленные разговоры и объяснения, взаимные обиды и хлопанья дверьми, оскорбительные формальности развода и подписание отпускной: отказа от астрономической суммы алиментов вперед, которую Психиатру взять было неоткуда и без которой — или без отказа — его не выпустили бы, вызовы по поводу этого подписания в разнообразные, включая театральный, кабинеты: мы ценим вашу преданность Родине, ваш патриотизм (тут же хочется плюнуть в их рожи и тоже бежать, бежать, только уже поздно…), но зачем же вы потакаете мерзавцу? Учтите, мы вас предупредили. Если что — пеняйте на себя! тайные посещения — в отсутствие мужа — вынюхивающих что-то мальчиков в штатском: расскажите о его друзьях. Будьте с нами откровенны — не надо его покрывать. Скажу вам по секрету: ему бы в лагере гнить — он связан с самим… и дальше — фамилия человека, связь с которым в любой нормальной стране давала бы повод лишь для гордости, — все это, вперемежку с Олечкиными и Ликиными болезнями, унизительной нищетою, ибо Психиатр на другой же день после подачи заявления на выезд был выгнан со службы, а кормящей грудью Лике давно уже никакого пособия не полагалось, — все это отпечаталось в памяти актрисы сплошным липким, вонючим, серым пятном, а последние, корявые, как всегда, слова Психиатра: я никогда не говорил об этом с тобою раньше. Бессмысленно. Но сейчас скажу. Жаль: Олечку здесь погубят. Феликс увидел в Ликиных глазах ужас и попробовал поправиться. Не в прямом смысле… (а подумал: может, и в прямом). Наличествовал шанс вырасти гражданкой. Свободной страны. Без иммигрантских комплексов. Мы-то с тобой… добавил Психиатр после паузы и махнул рукою. Ладно! — последние его слова все недолгие оставшиеся Лике годы навязчиво, словно черновая фонограмма никак не удающегося кольца тонировки, звучали по ночам в ушах: упрекали, вопрошали, терзали совесть.
Кордон таможенников — тех, казалось, самых вынюхивающих, выспрашивающих мальчиков — навсегда разлучил Лику с Феликсом, и только возвращаясь из Шереметьева с дочкою на руках в мягком «Икарусе», Лика среди других выбрала и до боли в глазах, пока тот бесследно не расплавился в ослепительном, абсолютно, как учит школьная физика, черном диске солнца, проводила крестик самолета — выбрала и проводила потому, что именно на него указала Олечка и пролепетала: это папа.