Лена допивала второй фужер «массандры», когда в зале появился парень лет тридцати, усатый, в кожаной куртке, в фирменных джинсах, с мотошлемом на правой руке. По усталому, обветренному лицу, по пропыленной одежде Лена поняла: парень целый день гнал на мотоцикле, вымотался, проголодался и теперь блаженно плавает в этом приятном коктейле из запахов пищи, звуков посуды и музыки, обрывков чужих разговоров. Его зеленоватые, цвета бутылочного стекла глаза показались Лене умными и печальными, и захотелось поговорить с парнем обо всем, потанцевать, тесно к нему прижавшись, но парень категорически Лену не замечал, сколь пронзительно и тоскливо ни глядела она на него, и ей стало стыдно и уж совсем одиноко. Она почему-то почувствовала себя брошенной.
Возле выхода на балкон-веранду расположилась шумная разновозрастная компания, центром которой, несомненно, являлась ярко, экстравагантно одетая и накрашенная — Лена не решилась бы так никогда — женщина. Они сидели давно, отмечали, наверное, какой-то свой праздник, женщина выпила немало, была чуть лишку весела и раскованна, но это ей даже шло. Она сама пригласила мотоциклиста танцевать, и тот — куда только делась благородная его усталость! — согласился. Вернулись они, свободно болтая, хохоча, мотоциклист пересел за их столик и легко и сразу вошел в незнакомое общество.
Лена смотрела на них и, наверное, завидовала, потому что поймала себя на злости и в адрес мотоциклиста, глаза которого, перестав быть печальными, уже не казались ей значительными, и в адрес его раскованной партнерши. Резко захотелось уйти, но тут как раз Лену пригласили: какой-то потный нацмен, из Средней Азии, что ли. Она отказала, хоть, надо думать, обрадовалась бы и такому предложению двадцатью минутами прежде, но кавалер все равно подсел и начал болтать. Лена сдерживалась, чтобы, не дай Бог, не вышло скандала, а может, и назло мотоциклисту, которому только до Лены, разумеется, и было дела.
Все это ощущалось унизительным и тянулось бесконечно, но мелких денег — оставить на столе — с собою не оказалось, двадцатипятирублевой было жаль, а официант, как назло, не шел и не шел.
В ресторане действительно играла музыка: на эстрадке расположилось четверо пожилых мужчин: скрипка, ударные и контрабас, старший, слепой, играл на баяне, склонив голову, — словно прислушивался к тонущим в гаме звукам; контрабас был большой балалайкой народного оркестра. Несмотря на жалкий вид ансамбля, Комаров приятно удивился: ему казалось, что мальчики с гитарами давно заполонили все кабаки необъятной нашей Родины, — и с удовольствием слушал старые мелодии, популярные в пору юности музыкантов: какие-то древние танго, песни времен войны.
Две женщины за столиком неподалеку останавливали внимание Комарова чаще прочей публики. Обеим по тридцать, может, чуточку за. У одной крупная коричневая родинка над правой бровью и больше вроде бы ничего; у другой грустные глаза, и от этого все лицо выглядит усталым и даже красивым. А возможно, оно и на самом деле красивое.
Комаров встретился с нею взором; она не отвела глаз, ответила, и лицо ее показалось Комарову еще привлекательнее, ему захотелось познакомиться с нею, узнать поближе, — нет, не узнать — убедиться, что она как раз такая, какую он нафантазировал себе, захотелось говорить с нею и даже танцевать (а этого-то он уж вовсе не любил, потому что был ленив, неловок, неповоротлив, танцевал скверно), и он совсем собрался пригласить ее, как мелодия кончилась и музыканты ушли на перерыв.
Налив водки, Комаров пристально взглянул на ту, что без родинки: пью, мол, за вас; она заметила, улыбнулась, но тут же и отвернулась, заговорила с подругою. Пока музыканты не возвратились, Комаров смотрел на женщину, сочиняя сентиментально-романтическую историю о ее прошлом и уже их (!) будущем. Когда история удивительным образом сложилась не меньше не больше, как