— Нет, Федор Иванович, неверно, — тихо, но твердо сказал Гвоздев. — Я не выбирал имени, его дали мне родители. Но если это имеет какое-то значение, то все равно неверно, что я забыл об этом. Я, Федор Иванович, в последнее время много читаю Ленина, не по программе, конечно, и нахожусь сейчас под сильным его влиянием. Ни один человек еще не влиял на меня так сильно, как Ленин.
Федора Ивановича слегка покоробило от слов — «нахожусь под сильным его влиянием». «Это о Ленине так говорит, паршивец этакий! Да разве я сам посмел бы когда-нибудь так вольно выразиться о Ленине!» — подумал Пирогов. Но чтобы сказать это вслух, нужно было найти какие-то другие, более подходящие слова. Таких слов он не нашел. Тем более что ко всему этому примешивалось и другое чувство, вызванное в Пирогове теми же словами Виля. Это другое чувство было похоже на неожиданный прилив отцовской нежности к этому бледному ребенку, от которого он впервые в жизни услышал такие по-детски искренние слова об Ильиче. «Ни один человек еще не влиял на меня так сильно, как Ленин». «Ах ты паршивец, ах ты молокосос этакий», — отчитывал про себя этого Гвоздева Федор Иванович, а больное сердце вдруг заколотилось как-то — и от слабости, не успев еще отойти от перенесенной болезни, он мог бы пустить слезу, если бы вовремя не остановил себя, не встал бы вовремя и не сказал бы:
— Давай на этом закончим сегодня, Виль Степанович. Будь здоров.
— Я бы на твоем месте, Федор, не цацкался с ним, — сказал Шулецкий, как только Гвоздев закрыл за собой дверь. — Я бы выгнал его, ей-богу! Мальчишка! — Сергей Васильевич порозовел от гнева, встал с дивана и начал беспокойно ходить по кабинету, жестикулируя и выдавливая из себя бранные слова. — Сопляки!.. Недоучки!.. Ха! Ты обратил внимание? Он, видишь ли, находится под влиянием… Щенок… Нет, я бы по цацкался…
— А с кем же нам еще цацкаться? — как бы про себя, раздумчиво сказал Пирогов. Он отлично понимал причину негодования Шулецкого, он и сам, изучая стенограммы, не раз ловил себя на том, как захватывало его негодование, как хотелось стукнуть по столу кулаком, или схватить иного оратора за шиворот и выбросить вон, или гаркнуть так, чтобы онемели, прикусили языки. Но Федор Иванович был значительно умнее Сергея Васильевича, он умел держать себя в руках и знал, для чего это нужно — держать себя в руках. К тому же, как ни горько было читать эти стенограммы, каким-то дальним подсознанием он понимал этих ребят и даже признавал за ними право говорить то, что думают, что чувствуют, — право, которым он за долгие годы ни разу не воспользовался. Не то чтобы он лгал все это время, нет, но он ни разу не сказал того, что мучило его в душе и чего нельзя было говорить вслух. А ведь они даже и не думают, что можно, чего нельзя, они говорят, что думают, и все тут. И оттого, что он не мог, а они могут, что ему было нельзя, а им можно, от этого становилось Пирогову грустно.
— Не горячись, Сергей, — сказал он устало и начал утюжить свое лицо.
Тогда Шулецкий снова сел на диван и, как-то обмякнув весь, сказал потерянно:
— И на кой черт нужно было поднимать все это!.. На кой черт…
— Ну и так, как было, Сергей, тоже нельзя.
— А как можно? Не дают же работать.
— А Ямщикову? — спровоцировал Федор Иванович Шулецкого. Он сделал это потому, что лишний раз хотел убедиться в том, к чему пришел в результате тщательного изучения событий. Главную опасность лично для него, Пирогова, представляет не Гвоздев, конечно, не крикливые ораторы из его соратников, а этот тихий, бьющий исподтишка Ямщиков. Федор Иванович из всех бесед, которые провел в последние дни, сделал неожиданное открытие: а вдруг Ямщиков метит на его место? Все остальное после этого открытия передвинулось на второй план. — Дают же работать Ямщикову? — повторил Федор Иванович.
— Ну, скажу я тебе, Федор! Фрукт этот Ямщиков! — быстро отозвался Шулецкий. — Думает на спинах этих сопляков к славе пробраться.
— К власти, — жестко заключил Федор Иванович. И встал и прошелся по кабинету, усмиряя раздражение.
Алексей Петрович был еще в Сибири. В тот день, когда собралась кафедра, он стоял на палубе экспедиционного катера лимнологического музея. Над стеклянной гладью Байкала высоко поднималось небо, воздух был прозрачен, как байкальская вода, и противоположный берег в этом прозрачном воздухе казался совсем близким, только хребты Хамар-Дабана тушевались в мягкой синеве.
Лобачев был далек от всего, что происходило здесь. А здесь заседание вел сам Пирогов.
Иннокентий Семенович Кологрив сидел в сторонке, но самостоятельно, не смешиваясь с другими членами кафедры.