Читаем Мы жили в Москве полностью

- Иван Сергеевич, это уж слишком, ведь на нем, что называется, пробы ставить негде. Он участвовал в травле космополитов и своим еврейским паспортом прикрывал черносотенную, антисемитскую сущность всей кампании. В тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году его согнали с трибуны партийного собрания, публично назвали подлецом.

- Ну и что же. Люди меняются. И мы с тобой были ведь сталинцами. А он очень умный мужик и думает о многом так же, как мы. Его надо не отталкивать, а привлекать.

Вскоре мы узнали, что Макарьев по просьбе Чаковского написал развернутую внутреннюю рецензию на рукопись его очередного романа, безоговорочно рекомендуя издать "ценную" книгу. Мы знали, что такое литературная продукция Чаковского, - посредственная беллетристика с незамысловатыми "интеллектуальными узорами". И опять был неприятный разговор с Макарьевым. Он возражал уверенно: "Ну, конечно, это не Флобер. В сокровищницу литературы не войдет. Но там есть несколько стоящих страниц и про нашего брата - реабилитированных коммунистов тепло говорится. Он становится на правильный путь. Ему нужно помочь, это нам тактически необходимо".

Весной 1957 года нам удалось снять комнату на год (до этого мы ютились по разным углам). У нас собралось разношерстное общество, главным образом, сотрудники "Иностранной литературы", и возник один из тех споров, которые тогда шумели во многих домах, - нужно ли давать Ленинскую премию роману Дудинцева "Не хлебом единым". Случайный гость, муж одной из сотрудниц Р., молодой, но уже преуспевающий социолог, сердито и пренебрежительно говорил: "...кляклое бытописательство... кляклые характеры... кляклый роман... Дудинцев только злопыхательствует, спекулирует на модных настроениях. Сейчас повышенный спрос на критиканство..."

Макарьев кипятился и с митинговым пафосом кричал: "Эта книга начинает новый этап истории советской литературы. Это первый по-настоящему реалистический и социалистический роман о нашем времени. Это событие в мировой литературе, книгу уже перевели на множество языков и издали во многих странах".

А на первом пленуме правления вновь созданного республиканского союза выступил Иван Сергеевич, он осуждал "идеологически сомнительный" роман "Не хлебом единым", осуждал "серьезные политические ошибки" "Литературной Москвы" и нездоровые выступления их защитников.

После этого мы стали его избегать.

Когда мы с ним познакомились, мы верили, что путь в реальное социалистическое завтра ведет через возрождение идеального большевистского вчера. И некоторое время нам казалось, что именно он не только хочет, но и может, способен быть проводником на этом пути. Однако он возвращался к другому прошлому, недавнему и печально знакомому.

Он пьянствовал почти ежедневно, собутыльничал с отъявленными сталинцами и со всяческими прилитературными проходимцами. В апреле 1958 года стало известно, что он - секретарь партбюро - пропил две тысячи рублей партийных взносов. Предстояло "персональное дело".

И Макарьев покончил с собой - вскрыл вены.

В крематории нас было совсем немного. Мы прощались с несчастным человеком. Еще до того, как его арестовали, пытали, превратили в бесправного раба, душа его уже была изувечена представлениями о партийности, о дозволенности любых средств для благой цели.

* * *

Об Александре Мильчакове, бывшем секретаре ЦК комсомола, который был в лагере вместе с Макарьевым и тоже вернулся семнадцать лет спустя, Евгения Гинзбург написала в "Крутом маршруте":

"Это был человек, аккуратно связавший разорванную нить своей жизни. Тугим узелком он затянул кончики, соединил тридцать седьмой с пятьдесят четвертым и забросил подальше все, что лежало посередине. Сейчас он ехал, чтобы снова занять соответствующий номенклатурный пост, чтобы снова начать подъем по лестнице Иакова, с которой его ненароком столкнули. По ошибке столкнули, приняли за кого-то другого, совсем иной породы..."

В отличие от него Макарьев после возвращения не хотел забывать "о том, что лежало посередине". И хотел, ведь было, бороться против сталинщины. Но не хватило душевных сил, сломился.

Похоронив его, мы все еще не хоронили идеалов того прошлого, к которому он звал, не похоронили и тех надежд, которые разделяли с ним.

Эти идеалы, эти надежды вновь оживали для нас в книгах, в рукописях и в людях, которым мы верили.

* * *

Назым Хикмет, поэт и революционер, тоже побывал в заключении: двенадцать лет в турецких тюрьмах. После освобождения в 1951 году ему удалось бежать из Турции и добраться до Москвы... В начале двадцатых годов он учился в московской школе Коминтерна. С тех пор он свободно читал и говорил по-русски. Все, что он теперь видел, что узнавал о новых нравах, о новых особенностях московской жизни, его жестоко поражало: пышные мундиры, золотые погоны (он еще помнил, что "золотопогонники" было ругательным словом), нарядное однообразие театров, казенной живописи, казенной архитектуры; сановное барство, роскошный быт привилегированных чиновников и литераторов и нищета рядовых москвичей.

Перейти на страницу:

Похожие книги