«2 февраля 1974 г.
В Тарханах чаще встречались лица людей из числа посетителей музея. В Марксе почти нет лиц. Т. е. лица есть, но «подобие жалких лачуг». На вечерних сеансах в кино бывает страшно — так реагирует зритель на интимные сцены. Кажется, зал полон убийц. При ярком свете то же впечатление. Здесь большинство знает друг друга, как в деревне. Знает, что покупают на базаре и в магазинах, кто с кем встречается, как празднуют, где работают. «Как» деталь второстепенная. Здесь знают, что от кого ждать. Человек известен по главным параметрам и неожиданностями вроде бы не располагает. Совсем законченный, слепленный и словно умерший человек. Страшно видеть, как до конца определись судьбы моих бывших учеников. Тех, кто ходил на кружки и в походы, имел свою поэтическую страницу в юности, кончал вузы, начинал в НИИ… Теперь в Марксе — устойчивый провинциальный быт, хождение в гости по субботам. В целом — грустно.
Сколько бродило в каждом, когда они сидели за партами, сколько погибших возможностей! Может быть, они прорастут в их детях?»
В этом письме она признавалась:
«…Больше не в силах уже молчать. Впечатления такого рода, что утаивать их преступно. Три года — достаточный срок… чтобы разобраться, проверить истинность своих представлений на практике. Сейчас я вроде перенасыщенного раствора на стадии кристаллизации. Пока не думаю, на какой предмет пишу, без определенного адреса и заявки. Лишь бы выговориться сполна, точно и честно. Я давно знаю, как вредны и отвратительны полуправды».
В последнем письме, которое мы получили (28 февраля 1974 г.), она писала, что живет «в обществе письменного стола… Не знаю, каковы будут результаты, пока меня мало это занимает… Главное, что называется, подперло, подошло под самое горло. Непременно надо выговориться, выписаться… Рассказать изустно — неловко, стыдно. «Так не бывает!» реакция слушателей. А я среди этого «не бывает» живу третий год. Не могу не верить своим глазам, ушам… Тем более что у меня нет никакой адаптации к привычному злу. Оно колется и жалит постоянно, а кожа, вместо того чтобы задубеть, становится все чувствительнее… Пока содержание вытекает на бумагу само собой, непроизвольно, и я не успела еще устать, а только радуюсь, что обрела наконец-то голос…»
Две недели спустя после этого письма Людмила Борисовна умерла от кровоизлияния в мозг.
Мы убеждены, что болезнь была непосредственной, но не случайной и не единственной причиной ее гибели.
Она была трагически одинокой подвижницей. Несмотря на множество друзей, приятелей, добрых знакомых, любящих учеников, она оставалась одинокой там, где начинался ее подвиг — отчаянный поединок с бездушными силами зла и мрака.
Люся была одинока и потому, что, щедро одаряя всех вокруг знаниями, деятельной помощью, сердечным участием, она сама не получила взамен и малой доли душевного тепла.
Мать и сын очень любили ее, но именно поэтому ревниво требовали ее внимания, ее времени, ее помощи. И почти никогда не сознавали, как ей самой необходима помощь, как необходимо ей время, чтобы свободно думать, писать, и как тягостно она устает…
Ее приемный сын Володя был одним из немногих, кто это понимал, вернее, чувствовал и пытался ей помогать. Но он принес ей только новое горе.
— До конца жизни оставалась она просветительницей в самом точном, первоначальном смысле этого слова. Для нее образование было неотделимо от нравственности. Ее уроки, беседы, книги, которые она разносила и развозила, становились источниками света, излучали добро и правду.