Говорят, что всякого большого ученого отличает умение задавать вопросы Природе. Но какие вопросы может задать ей психолог? Ведь в мозг не заглянешь, а если и заглянешь, то ничего там не увидишь – ни мыслей, ни образных представлений, прокручивающихся на экране нашего сознания, а только мозаику электрических потенциалов, вычерчивающих бесконечные острогорбые кривые на бумажной ленте осциллографа. И единственно, что может сделать психолог, исследующий динамику детского развития, – это придумать эксперимент, способный в подтверждение своей либо чужой версии вынести наружу в «спрессованных» лабораторных условиях те скрытно протекающие процессы в психике ребенка, которые никогда не могут быть охвачены непосредственно, единым взглядом, и практически недоступные во всей своей совокупности обычному наблюдению.
К этому и приступили Выготский и его команда, прежде всего устроив «проверку с пристрастием» концепции самого Пиаже и подвергнув ее, словно на опытном стенде, испытанию на «излом», «сжатие» и «растяжение». Выдержит – ее счастье. Но кое-какой накопленный уже к тому времени материал позволял думать, что не выдержит. И что эгоцентрическая речь – не просто бесполезный придаток, утрата которого ничего, в сущности, не меняет в поведении ребенка, но какая-то специфически важная, хотя и не совсем понятная его составляющая.
Отчего всякий раз круто возрастал подсчитанный по Пиаже коэффициент эгоцентрической речи, лишь только в действия ребенка вводились какие-нибудь искусственные препоны? Если, например, в процессе свободного рисования у малыша не оказывалось под рукой нужного ему карандаша, бумаги или краски. «Где карандаш, теперь мне нужен синий карандаш; ничего, я вместо этого нарисую красным и смочу водой, это потемнеет и будет как синее». Причем у экспериментатора всякий раз создавалось впечатление, что «ребенок не просто говорит о том, что он делает, но проговаривание и действие для него в этом случае являются единой сложной психической функцией, направленной на решение задачи» (
Догадывался ли Выготский, за какую счастливую ниточку он потянул? Ведь, в конце концов, ученого через плотный сумрак неведомого ведет интуиция. И она подсказывала, что эгоцентрическая речь есть какое-то необходимое ключевое звено на пути от неуверенного лепета ребенка, забавно коверкающего произносимые им слова, к той не сходящей с языка внутренней речи, что интимнейшим образом вплетается в процесс мышления взрослого человека.
Глава 5
«Я встану так рано, что еще поздно будет»; «Отскорлупай мне яйцо»; «Вся елка обсвечкана»; «Я сижу и отмухиваюсь, сижу и отмухиваюсь»…
Кто из нас не восхищался подобными перлами детского словотворчества, которые Корней Чуковский догадался собрать и прокомментировать в своей знаменитой книжке «От двух до пяти», вышедшей еще в середине 1920-х годов, а затем многократно дополненной и бессчетное число раз переизданной. Однако тема, по-видимому, витала в воздухе, потому что в то самое время, когда книга эта впервые увидела свет, копья виднейших психологов первой трети XX века скрестились вокруг проблемы детской речи и ее роли в формировании мышления. Что первично – мысль или слово? И в каком отношении друг к другу находятся два этих психических феномена? По-разному отвечали на эти вопросы современные Выготскому психологи. Одни, как отечественные рефлектологи или их американские «родственники» бихевиористы (от англ.
Да, действительно, после одного года словарь ребенка вырастает почти взрывообразно. Слово начинает в его жизни играть совершенно особую роль, и, словно бы понимая это, он активно стремится к новым словам, спрашивает о названиях неизвестных ему вещей, играет и купается в открывшейся ему речевой стихии. Но какое место занимает в этот период слово в его мышлении?